И тут мы слышим отдалённые отголоски некой забавной игры Поприщина со временем. Уже тогда Гоголь позволял своему герою шутить с календарём, переставлять цифры его по-своему, устраивать из истории балаган со всеми атрибутами балагана – хождением вниз головой, сальто-мортале и т. п. Время, если мы помним, скачет в «Записках сумасшедшего», подпрыгивает, перескакивает через самого себя, самому же себе корча рожи. Оно пародийно, как и сословная иерархия, которую презрел Поприщин. Он не только выскочил из титулярных советников, он и из времени выскочил, выпрыгнул и теперь смеётся над тем
Так бросает Гоголь усмешку в сторону самолюбия «настоящей минуты», в сторону её относительности, прикрываемой гордостью. Тут именно минута высмеивается и все ставки на минутное, исторически преходящее, хотя и матушка-история понимается вольно. У неё, как бы говорит Поприщин, своё время, а у меня своё. У каждой личности свой отсчёт календаря, и это не астрономический календарь, не тот, что вешают на стенках и отпечатывают типографским способом, а тот, что начинается с истории души, появившейся задолго до рождения человека. Бессмертие души как-то не вяжется со смертностью времени, с его куцестью, его делением на месяцы и годы. Душа бесконечна, время конечно.
Так же конечна и история, если считать историей летосчисление того же календаря. С удивлением и радостью пишет Гоголь свои письма из Рима, выставляя на них не время XIX века, а какое-то более глубокое время: «Рим, м-ц апрель, год 2588‑й от основания города». Он как бы хочет продлить настоящий день, продлить его ещё далее в прошлое, вытянуть настоящую минуту во всю длину её исторической неограниченности. Из этого далека смотрит он на пролетающий миг. Из него возникает и эпический ритм «Мёртвых душ», и плавно текущая гоголевская строка, которая, кажется, противится рассечению, отсечению, точке и паузе.
И он считал себя историком в двадцать два года! Он силился охватить эту громаду смысла, не пожив ещё нисколько, не повидав света и не рассмотрев хорошенько собственной души! Нет, недаром Пушкин сделал своего Пимена старцем. И Нестор был стариком, когда писал свою летопись. Он же, Гоголь, мчался вперёд, как мчится бричка Чичикова, не задавая себе вопроса: куда и зачем? Теперь он стал оглядчив и нетороплив – впрочем, и ранее, когда его заносило, трезвость и ум шептали ему: погоди. А сейчас тем более.
Любимые словечки Гоголя той поры – надо всё обтолковать, обговорить, обдумать как следует, Об-толковать, об-говорить, об-думать… Гоголь любит обойти предмет со всех сторон, обсмотреть его внимательно, присмотреться, взять в расчёт большее число резонов. Две природы – хлестаковская и собакевичская – как бы соединяются в нём. Один любит всё на фу-фу, пустить пыль в глаза, пройтись гоголем, проскакать гоголем, другой не спеша считает денежки и медленно ворочает мозгами, обходя в размышлении предмет. Зато и
Со всеми этими мыслями и с «Римом», «Мёртвыми душами» и начатою «Шинелью» и прибывает Гоголь на исходе 1841 года в Россию. Он едет морем, через Петербург, но не задерживается в столице надолго, ибо спешит в любезную ему Москву, где ждут его переписчики, друзья и, как он надеется, благосклонное внимание цензуры. Он вновь поселяется в доме у Погодина и тут же переправляет рукопись «Мёртвых душ» в Московский цензурный комитет. Время выбрано удачное, и если рукопись начнут сразу печатать, то её успеют до лета раскупить книгопродавцы, а за ними и читатели. И критика, у которой тоже есть свои каникулы, успеет на неё откликнуться. К тому же в Москве печатанье обойдётся ему дешевле, а он – великий должник. (Всего его долги к тому времени составляют 17400 рублей, из них 7500 он должен Погодину.)
Но то, что хорошо в расчётах, всегда спотыкается на деле. Московская цензура несколько онемела перед тем, что ей дали на рассмотрение. Необычным было всё: и жанр сочинения, и материал его, и само название. Цензор И. М. Снегирёв (профессор Московского университета) быстро прочитал и доложил, что ничего недозволенного нет. Но тут стал читать помощник попечителя Московского учебного округа Д. П. Голохвастов, и по Москве пошли толки. Очень быстро добрались они до дома на Девичьем поле, смутив покой Гоголя и его хорошее настроение.