Но ни это письмо, ни письмо к князю М. А. Дондукову-Корсакову, от которого непосредственно зависело разрешение «Мёртвых душ», так как тот был инспектором Санкт-Петербургского учебного округа и председателем цензурного комитета, ни иные мольбы и просьбы Гоголя не понадобились. Дело разрешилось само собой. Рукопись прочитал Никитенко и ничего недозволенного в ней не нашёл. Пострадал только «Копейкин». В нём цензор уловил некоторые неприличные намёки на правительство и покойного государя. Пришлось «министра», одного из действующих лиц «Копейкина», переделать в «вельможу», а «государя» выбросить. И кое-что снять из того, что могло бы подействовать на высочайший слух (впрочем, как выяснилось позже, Николай так внимательно читал «Мёртвые души», что путал их с «Тарантасом», а Гоголя с В. Соллогубом). «Копейкин» – чудо его кисти, выпестованный, выношенный, обдуманный и отделанный до последней точечки, – должен был перемарываться. Смеху подрезались крылья, и душа болела.
«Какую глупую роль играет моя странная фигура в нашем родном омуте», – писал Гоголь М. И. Балабиной. Даже те, кто хвалил его, не понимали. Не понимали хвалившие, не понимали хулившие, не понимали далёкие, не понимали близкие. Тем, к кому он близок, казалось, что он настолько близок, что они – с короткого расстояния – лучше других видят его. Те же, кто стоял в отдалении, считали, что, наоборот, взгляд отдалённый помогает им судить беспристрастно. Поэму прослушали в его чтении всего с десяток людей, но он уже знал, что не поймут – и публика не поймёт, и свет, и критика, и цензура. Никитенко, приславший ему восторженный отзыв о рукописи, тоже не понял.
Позже он напишет Шевыреву из Рима: «Разве ты не видишь, что ещё и до сих пор все принимают мою книгу за сатиру и личность, тогда как в ней нет и тени сатиры и личности, что можно заметить вполне только после нескольких чтений». Но и тот же Шевырев, защищавший в «Москвитянине» «Мёртвые души» от нападок противников, писал, что книга бы выиграла, если бы гоголевский комизм перекинулся и на высшую часть общества-то ость на «свет». Чего же желал он от автора, как не обличений «света»?
Наконец, и «Копейкин» – выправленный – вернулся с разрешением цензуры в Москву. Здесь его ждали набранные давно листы первых глав. Печатанье пошло быстрее. Хлопоты по изданию поэмы взял на себя Николай Прокопович. Важно было не упустить времени и напечатать книгу, пустить её в оборот до лета, а там снарядить с Прокоповичем и Белинским (от его услуг он не думал отказываться) собрание сочинений, которое хоть отчасти покроет долги. Он задумал его издать ещё в Риме и надеялся всё окончить в Москве. Три тома были сделаны, но четвёртый из-за волнения по поводу «Мёртвых душ» отстал. Четвёртый том завершался «Театральным разъездом», а тот лежал непереписанный с 1836 года.
5
Как и в прошлый раз, его пребывание в России завершилось обедом в саду Погодина. 9 мая собралась здесь вся литературная Москва. Были С. Т. и К. С. Аксаковы, И. В. Киреевский, Ю. Ф. Самарин, M. H. Загоскин, Д. Н. Свербеев, Т. Н. Грановский и другие.
На именинном обеде Гоголь объявил, что вернётся на родину через… Иерусалим. Гости знали об этом его решении, он говорил об этом и раньше. Но торжественность, какую он придал этому событию, смутила всех. Не верили, что Гоголь делает это искренне, подозревали, что это очередное чудачество, прихоть, актёрство. Пусть подурачится, пусть уверует в то, что и мы верим, доверяем ему, думали они. Пусть порисуется, наконец. Даже Аксаковы – самые страстные его почитатели – уехали домой недовольными. Гоголь был в своей роли – вёл себя «странно». Но что это – игра, презрение к желанию откровенности со стороны любящих его от души людей, поза? Всё можно было подумать, но ни один ответ не давал объяснения поступку Гоголя. Пришлось, вздыхая, смириться, что Гоголь есть Гоголь и надо принимать его таким, каков он есть.
Меж тем его решение было искренним. Оно зародилось в нём ещё до приезда в Россию. Он верил, что отныне им руководит высшая сила, что его спасенье в Вене и время, отпущенное на окончанье труда, который он благополучно завершил и сейчас выдал свету, – уже не им исчисленное время, оно отпущено тем же, кто даровал ему жизнь и талант и определил «дорогу». И он должен был отблагодарить и прийти к гробу господню с даром в руках – с конченым полным творением, то есть всеми частями своей поэмы, которая уже, как и жизнь его, не принадлежала ему одному.
Таковы были чувства Гоголя. И потому он всё происходящее вокруг видел как бы сквозь туман, может быть, от этого и не замечал, что чувствуют другие, не брал этого в расчёт – он настолько жил своим, что
Первые экземпляры поэмы были уже отпечатаны и переплетены. Гоголь вручил часть из них друзьям в Москве, другую взял с собою в Петербург – для друзей же и для царской фамилии.