Он вновь прибегает… к логике, чтоб доказать С. Т. Аксакову, особенно настойчиво требующему от него отчёта в душевных делах, что поступает по велению сердца, велению разума и здравого расчёта, а не из-за каприза. Отвечая на вопрос о путешествии в Иерусалим, он пишет: «Так должно быть! Рассмотрите меня и мою жизнь среди вас. Что вы нашли во мне похожего на ханжу или хотя на это простодушное богомольство и набожность, которою дышит наша добрая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею? Разве нашли вы во мне слепую веру во все без различия обычаи предков, не разбирая, на лжи или на правде они основаны, или увлечение новизною, соблазнительной для многих современностью и модой? Разве вы заметили во мне юношескую незрелость или живость в мыслях? Разве открыли во мне что-нибудь похожее на фанатизм и жаркое, вдруг рождающееся увлечение чем-нибудь?» Но всё равно –
Письма Гоголя той поры туманны и восторженны – это куски, как бы изъятые из лирических мест «Мёртвых душ», и там они резали слух и вызывали подозрение, здесь, в чтении интимном, они кажутся ещё нелепее. Письмо, в котором Гоголь пытался объяснить себя, объяснить себя как на исповеди, стало достоянием многих. Узнав об этом, он сетовал на доброхотов: зачем же вы? Я как на духу, а вы на улицу… Это и заставляло его обособляться, уходить в себя. И вместе с тем жгла жажда распахнуться, отдаться всем в слове.
Прав он был, когда писал Аксакову: значение «Мёртвых душ» (и того, что мной написано) ещё не скоро раскроется для людей, должно минуть время, да и сами мои сочинения нужно прочесть несколько раз. Ибо совершался внутри автора их
Подвиг подвигом, а жизнь жизнью. И она идёт, газеты и журналы пишут о «Мёртвых душах», корреспонденты шлют письма из Петербурга и Москвы, Гоголь лечится, пишет письма маменьке и сёстрам, съезжается с H. M. Языковым, которого давно знает и любит по Москве, пользуется с ним водами в Гастейне, потом направляется в Венецию и оседает к зиме в Риме.
Шевырев получает точные указания по выплате долгов и раздаёт их, Прокопович с Белинским вычитывают гранки его сочинений, славянофилы ссорятся с западниками, актёры спорят за право первыми разыгрывать его пьесы. Он отдаёт все права Щепкину, негодует по поводу своевольного представления на сцене в Петербурге «Мёртвых душ», латает старые отрывки и дописывает «Театральный разъезд». 1842 год ещё заполнен этим – кройкой и перекройкой старого, ожиданием выхода томов собрания сочинений, которое он поручил издавать Прокоповичу, перепиской и досылкой правки к корректуре. Гоголь трудится. Последнее его усилие в драматическом роде – «Театральный разъезд», хотя он сознает, что тот никогда не будет поставлен в театре. Этой пиесою он заключает четвёртый (и последний) том, ставя точку на сделанном, подводя черту.
«Театральный разъезд», набросанный сгоряча после представления «Ревизора», теперь перемарывается и превращается в комментарий к сатире вообще, в некий общий расчёт Гоголя со своим читателем и критикой. Появление этого сочинения Гоголя в январе 1843 года было новостью для русской публики. Им Гоголь как бы прощался с нею в том смысле, что всё объяснял ей о себе и о своём смехе и предупреждал, что более объясняться не будет. Как он, однако, заблуждался! Великое объяснение ещё ждало его, оно-то и стало тем чистилищем, через которое ему публично пришлось пройти в эти годы. Мы имеем в виду «Переписку с друзьями», которая явилась итогом и плодом «антракта».
3
Как ни глубоко спрятаны в Гоголе душевные перемены тех лет, как ни скрыты они за дымовой завесой не выработавшегося языка, всё же и открыт он достаточно, все точные указания на характер перемен мы имеем в его же письмах. Показательно в этом смысле письмо к Данилевскому, с которым он никогда не лукавил, а если и лукавил, то менее, чем с кем-либо. Сам тон их отношений, установившийся с детства, не располагал к дипломатии,
На этот раз он пишет письмо-наставление, письмо-проповедь, которое, конечно же, должно было обидеть Данилевского. Но Гоголь в своём новом чувстве как бы отдаляется от Данилевского, как бы рвёт личные нити, связывающие их, и оттого жестоки его приговоры, холоден дух письма, написанного как бы с горной вершины, с отдалённости снеговой. Точно такие же письма получают Д. Е. Бенардаки и П. В. Нащокин, но те не «ближайшие», те из многих.