Это было недоверие не к содержанию поэмы Гоголя, а к содержанию русской жизни. Объявив войну «действительности», Белинский, кажется, готов начать с чистого листа; так как «содержания» в русской жизни – положительного, всемирно-исторического, действительного (!) – пока нет.
Тут уж спор не с К. Аксаковым, а с Гоголем и, пожалуй, с его поэмою, в которой видеть одну сатиру ещё некоторое время назад Белинский почитал несправедливостью. «…Гоголь великий русский поэт, – писал он, теперь делая ударение на слове «русский», – не более; «Мёртвые души» его – тоже только для России… Никто не может быть выше века и страны: никакой поэт не усвоит себе содержания, не приготовленного и не выработанного историею…» А что же девять веков существования России? Их Белинский списывал в недоразвившееся содержание, в нечто, недостойное называться содержанием и имеющее частный интерес. Он и Пушкину отказывал во всемирном значении. «Тут нечего и упоминать о Гомере и Шекспире, – настаивал он, – нечего и путать чужих в свои семейные тайны. «Мёртвые души» стоят «Илиады», но только для России: для всех же других стран их значение мёртво и непонятно». Говоря о «естественном таланте» Гоголя, он не оговаривался, что талант – и «великий талант», «гений», каким он признавал Гоголя, – уже есть в искусстве содержание, то самое содержание, на котором так беспомощно (и искренне!) замыкалась его мысль, К. Аксаков ответил в «Москвитянине»: «Рецензент говорит, Русский не может быть теперь мировым поэтом, Этот вопрос прямо соединяется с другим: надобно говорить о значении Русской Истории, современном всемирно-историческом значении России, о чём мы с петербургскими журналами говорить, конечно, не будем…»
Новый снаряд, выпущенный «Отечественными записками», полетел на Москву. Белинский бил по «объективизму» Москвы, по её консерватизму, по презрению к «современным вопросам». Он и Гоголя винил в незнании современной жизни, в отсутствии чувства времени, в отставании от «умственной жизни современного мира».
Как далеко заходил он в своём увлечении! Как отрекался от своих прежних святынь, от постулатов своих же статей, где акт творчества, гений, талант уже означали и всемирное содержание, и высшую справедливость, и сами «идеи»! Он уже выговаривал Гоголю за то, что непосредственная сила его творчества «отводит ему глаза от идей и нравственных вопросов, которыми кипит современность», как будто бы можно отделить творчество от этих вопросов, и если уж есть налицо высокий акт творчества, то есть и эти «вопросы».
Теперь Белинскому этого было мало.
Даже «объективное изображение фактов» в поэме не устраивало его – в объективности он видел теперь врага, ему нужна была «современная» субъективность, то есть те же «идеи». Поэтому так подозрительны показались ему
Так расходились великий критик и великий поэт.
Спор между Москвой и Петербургом из-за «Мёртвых душ» был спором и за «Мёртвые души», и за Гоголя, и спором двух России в одной России, спором расколовшегося русского сознания, которое уже нельзя было воссоединить. Гоголь понимал это, хотя и искал середины.
Но середины, как правильно писал Прокопович, не было – русская мысль расходилась на полюса и там, на каждом из полюсов, ожесточалась против противоположной точки зрения. Не «Мёртвые души» раскололи Россию, а Россия раскалывала «Мёртвые души», призывая автора их то к немедленной переделке действительности, то отталкивая его от «настоящей минуты». Она зазывала его своими раздорами, выманивала из кельи, куда он заперся для перестраивания себя, переделки себя.
2
Годы после появления первого тома – годы растерянности Гоголя, годы разрыва между желанием откликнуться на призыв России и прийти ей на помощь и инстинктом самосохранения поэтического. Сам он назвал эти годы «антрактом». Это был антракт во всех отношениях – в отношении жизни, в отношении осознания себя и в отношении творчества, ибо писалось мало – более думалось и читалось.
Его искреннее убеждение, что бог даровал ему исцеление, чтоб продлилась его жизнь и его труды, настолько берёт верх после печатания поэмы, что он весь отдаётся состоянию гимна в честь того, кто это позволил. Это состояние можно сравнить с опьянением, когда человек очень остро чувствует себя, заполнен собой и хочет о себе высказаться, но слушатели-то трезвы, они в другом мире, и им его откровения непонятны, они не готовы внутренне разделить его радость и его прозрение. Всё-таки эти слушатели (то есть внешний мир) ещё очень влияют на Гоголя, он страшно зависит от них при всей своей самостоятельности, хотя не понимает этого.