Мы могли бы сказать, что его уловка имеет структуру самого известного еврейского анекдота, образец совершенства среди еврейских анекдотов: «Два еврея встречаются на галицийской станции в вагоне железной дороги. „Куда ты едешь?“ – спрашивает один. „В Краков“, – гласит ответ. – „Ну посуди сам, какой ты лгун, – вспылил первый, – когда ты говоришь, что ты едешь в Краков, то ты ведь хочешь, чтоб я подумал, что ты едешь в Лемберг. А теперь я знаю, что ты действительно едешь в Краков. Почему же ты лжешь?“»[313]
Так, продолжая, мы можем представить себе реакцию сирен: «Почему ты делаешь вид, что ты ничего не слышишь, тогда как ты действительно ничего не слышишь? Почему ты делаешь вид, что не слышишь, тогда как прекрасно знаешь, что нечего слышать? Ты притворяешься, чтобы мы подумали, что ты ничего не слышишь, тогда как мы прекрасно знаем, что ты действительно ничего не слышишь». Еврейский анекдот – триумф Одиссея, ему удается ответить на притворство другим притворством. В анекдоте первый еврей, который просто-напросто говорит правду о том, куда направляется, является победителем, так как ему удается переложить бремя правды и лжи на другого, который может ответить лишь истерической вспышкой. Мы имеем дело с тем же колебанием, что и в нашей истории: тот, кто говорит правду, слишком наивен или слишком хитроумен? Тот же самый вопрос остается нерешенным в случае с поселянином, умирающим перед вратами закона. Стратегия Одиссея, возможно, не чужда стратегии поселянина: Одиссей отвечает притворством на другое притворство, человек из деревни противопоставляет отсрочке отсрочку, истощению – истощение, ему удается истощить истощение, положить конец отсрочке, закрыть ворота.Это не работает с сиренами. Они, бесспорно, побеждены: «Им уже не хотелось соблазнять, им хотелось только как можно дольше ловить отблеск больших глаз Одиссея». Не были ли они вдруг охвачены страстным желанием по отношению к тому, кому удалось спастись? «Если бы у сирен было сознание, они были бы тогда уничтожены. А так они остались, только Одиссей ушел от них». У них нет сознания, они действуют без убеждения, это автоматы, они неодушевленные, это машины, имитирующие человеческое, киборги, и вот почему их поражение не может иметь никакого действия. Одному удалось спастись, но это не может разрушить механизм.
Можем ли мы бороться с законом, притворяясь глухими по отношению к нему? Можем ли мы просто притвориться, что не слышим молчание? Это не просто стратегия, это не поддается человеческому пониманию, говорит Кафка, это непостижимо уму. Это требует высшего коварства, но без введения отмены закона. Одиссей был исключением, а все остальные представляют правило[314]
.Мышь
Обратимся теперь к другой стратегии, в сердце которой снова находится голос, только в этот раз речь идет о голосе в таком положении, из которого он мог бы нейтрализовать голос или молчание, закон. «Певица Жозефина, или Мышиный народ» («Josefine die Sängerin oder das Volk der Mäuse») является последним рассказом Кафки, написанным в марте 1924 года, за несколько месяцев до смерти. Поскольку это последний рассказ, то мы неизбежно читаем его как завещание, его последнюю волю, «точку скрепления» («point de capiton»), точку зрения, которая проливает финальный свет на его творчество, дает подсказку, которая окончательно озаряет все, что было до этого. И несомненно, ирония в том, что эта подсказка, этот шов дается не просто голосом, а самым маленьким из голосов, малюсеньким и микроскопическим писком[315]
, и мы не можем противиться тому, чтобы не воспринимать это слабое пищание как лейтмотив, который мог бы задним числом озарить кафкианский мрак.Возникает широкий круг вопросов по поводу разнообразного применения Кафкой животного мира, который настолько важен для его творчества, что Делёз и Гваттари останавливаются на этом достаточно подробно. Самым известным является превращение в животного Грегора Замзы, который, помимо всего прочего, выделяется своим голосом, нечленораздельными звуками, которые вырываются из его рта, когда он пытается оправдаться перед управляющим: «„Это был голос животного“, – сказал управляющий <…>», это означающее, низведенное до чистого бессмысленного голоса, до того, что Делёз и Гваттари называли чистой интенсивностью. Общий вопрос может быть сформулирован следующим образом: находится ли животная природа за рамками закона? Первый ответ следующий: ни в коем случае. Животные у Кафки никогда не связаны с мифологией, они никогда не являются аллегорическими или метафорическими. Процитируем заслуженно известное выражение Делёза и Гваттари: «Превращение – противоположность метафоры»[316]
; Кафка, возможно, первый абсолютно неметафоричный автор.