Переписка с Клыковым стала для Сидорова той отдушиной, благодаря которой он держался на плаву — чувствовал себя человеком. Не заключенным, а свободным человеком, продолжающим пребывать там, откуда его выдернули, — в аудиториях и коридорах университета. В письмах он философствовал на свои любимые, исторические темы, проводя параллели с нашим временем, ставил диагноз фильмам и прочитанным книгам, которые ему присылал Николай, рассуждал о любви и политике, в общем, жил прошлым, которое не состоялось и которое он во что бы то ни стало хотел вернуть, но — вот парадокс! — как только за его спиной захлопнулись ворота зоны и он оказался на свободе, письма прекратились.
Нельзя сказать, что Сидоров не сделал ни одной попытки вернуться в русло прежней жизни, но… Власти перекрыли ему кислород — дали сто первый километр, и он, поразмыслив, отправился по адресу, которым снабдил его перед выходом из лагеря вор-домушник Паша Зубов по кличке Зуб…
— Клыков, Клыков… Фамилия знакомая, на слуху, как говорится, а вспомнить не могу, — сказал Климов, выслушав исповедь Тойоты.
— Депутат Госдумы, работает в комиссии по правам человека.
«Ну и дела! Мы в МУРе, можно сказать, мозги свихнули, гадая, каким образом наш друг Тойота на свободу раньше срока вылетел, а ларчик… Действительно, не имей сто рублей, а имей сто друзей…»
— Вы с ним до сих пор дружите?
— Переписываемся.
— И все?
— А разве этого мало? — усмехнулся Тойота. — В письмах человек как на ладони: признается в любви, проклинает, объясняет свои поступки… Ты когда последний раз писал? И кому?
— Начальству! Объяснительные записки! — чертыхнулся Климов. — На письма времени нет.
— А у меня его было предостаточно…
— В этом и беда. Тебе первый раз сколько влупили?
— Дело не в том, сколько мне влупили, — отмахнулся Тойота. — Дело в том, что я преступил грань дозволенного, а однажды преступивший уже не вернется в лоно Богово — запретный плод сладок.
— И ты решил этот плод сорвать?
— Хороший ты мужик, Константин Иванович, но мыслишь, извини меня, как совдеповский чиновник: ты решил, ты выбрал, ты не понял… Все я понял! А решать… На зоне не вы решаете, как человеку дальше жить, а воры. Шестерить я по своей натуре не мог, поэтому из «мужиков» стал выбиваться в «люди». И выбился. Теперь я командую!
— Тщеславен ты, однако.
— Тщеславен президент, — зло проговорил Тойота. — Уцепился за власть, как мартышка за банан… Знаешь, как их ловят?
— Кого?
— Обезьян.
Климов развел руками.
— Обезьян мне ловить еще не приходилось.
— Придется, когда из МУРа выгонят, так что слушай, наматывай на ус… В землю вбивают бамбуковые палки, расстояние между ними — два пальца, ладонь проходит свободно, кулак — увы, а пространство, окольцованное палками, заполняют бананами. Мартышка тут как тут, хвать банан и… попалась. Верещит, как подстрелянный заяц, — кулак не вытащит, а пальцы разжать не догадается. Так и ваш Ельцин… Как ты думаешь, он честный человек?
— В каком смысле?
— Ну, ты — честный мент. А он?
— Он политик.
— Так отвечают, когда не знают что сказать, — вздохнул Тойота. — Пропадешь ты, Константин Иванович.
— Разговор у нас с тобой получился хороший, а вывод ты сделал более чем странный.
— Понимаешь, есть каторжный труд, а есть бессмысленный, так вот бессмысленный во сто крат страшнее каторжного, — проговорил Тойота после длительного молчания. — Мой дядя, брат отца, во время войны находился в гетто. Так он рассказывал, что когда немцам требовалось кого-то убрать, они этого кого-то посылали на спецработы. А спецработы заключались в следующем: подними вдвоем бревно… — он показал руками, какой толщины, — и оттащи его на станцию, метров за пятьсот, а потом обратно. И так — целый день… Больше трех дней никто не выдерживал — вешались. Вешались не потому, что тяжело, а потому, что бессмысленно. Примерно такую же работу делаете и вы, муровцы.
— Мы честно делаем свою работу, — сжал зубы Климов.