Жале и Пуран удалились в
– Так-так! В стенах мышки, у мышек ушки! – воскликнула Жале и добавила, обернувшись к Пуран: – Аллах всемилостив. Он так милостив, что однажды пошлет жениха даже твоей шайтан-сестрице.
Я расплылась в своей коронной шайтан-улыбке.
– Что она сказала? – спросила я Пуран, едва мы остались одни.
– Сказала, что в первый раз у девушки идет кровь. Ну, когда муж…
– Не тяни!
– Когда он делает это.
Я кивнула.
– А дальше?
– Она сказала, не так уж это и больно, а потом надо будет показать, что у меня шла кровь.
– А дальше?
Пуран закусила губу.
– Дальше она не говорила. Сказала только, что, когда он закончит, будет кровь и он знает, как тут быть.
Я задумалась.
– Что еще она тебе сказала?
– Сказала, что в первую брачную ночь с женой мужчина испытывает неземное блаженство. – Она вновь закусила губу и нахмурилась. – Как думаешь, что это значит?
– Не знаю. Она разве не объяснила?
– Нет. Сказала только, после
Уже интересно. Я плохо себе представляла, что такое «это», но то, что оно действует так волшебно, меня изумило. Теперь я просто была обязана выяснить, в чем дело.
– Неужели она не рассказала подробнее? – уточнила я.
Пуран на миг задумалась, потом покачала головой. Видимо, на том и кончился их разговор с Жале.
В следующие дни мы обдумывали полученную информацию, крутили ее так и сяк, пытаясь соотнести с обрывками уже имевшихся у нас знаний. Под вечер, когда от зноя и долгого чаепития у женщин развязывались языки, мать с подружками принимались сплетничать, и порой нам удавалось их подслушать. Часто они шепотом рассказывали истории о первой брачной ночи. Мы знали, что «ночь консуммации», как ее тогда называли, порой оборачивалась скандалами и позором: если новобрачная не могла предъявить окровавленную простыню – доказательство целомудрия, ее прогоняли из дома супруга, братья ее избивали, отец отрекался от такой дочери. Иногда девушки исчезали по собственной воле, чтобы никогда не вернуться; имена таких беглянок не произносили даже их родные. Особенно их родные.
Возможное изгнание пугало нас тем сильнее, чем меньше мы знали о причинах, которые могли повлечь за собой подобное; пока же мы с сестрой старались не думать об этом, предаваясь мечтам о любви, а посредством любви – и о свободе.
– Что ты думаешь об этом стихотворении? – спросил меня Парвиз в следующую нашу встречу в переулке.
Мне с трудом удалось уговорить сестру подежурить на крыше, чтобы мы с ним встретились за домом.
– Ну пожалуйста, Пуран! – умоляла я. – Пусть это будет твой подарок мне на день рождения…
В конце концов сестра уступила, но пригрозила, что, если я не вернусь через пятнадцать минут, она покинет пост и бросит меня на произвол судьбы.
Я задумчиво поджала губы.
– Когда я читала его, – медленно проговорила я, – мне казалось, будто я слышу голос обычного человека.
– Да, – воодушевленно согласился Парвиз. – У Нимы нет этой старозаветной фальши и позерства. Ни помпезного символизма, ни притворства, ни избитых фраз.
– Точно! Он пишет о том, что для него важно. О жизни, о знакомых людях. Непривычно, неприглядно, зато честно. По-настоящему.
Мы оба замолчали.
– А о чем написала бы ты, – наконец спросил Парвиз, – если бы могла писать о том, что для тебя важно?
– Я написала бы об этой минуте, – не раздумывая, ответила я и кивком указала на улицу. – Об этом старом переулке, растрескавшихся стенах соседнего дома, вон той крыше, а еще я написала бы… – Я примолкла. – Я написала бы о тебе.
Мои слова вогнали его в краску.
– Тогда напиши об этом, Форуг, напиши обо всем. На, – он достал из кармана пиджака книгу и протянул мне, – обязательно почитай.
Я прочла ее той же ночью. Стихи в книге не имели ни рифмы, ни метра, точь-в-точь как первое стихотворение, которое переписал для меня Парвиз, но интонации рассказчика и простота его образов завораживали. В те годы в иранской поэзии кипела новая жизнь: эту жизнь я отыскала и в стихах Нимы. Он писал просто о простых людях – так, как мы обычно говорим. Но стихи его раскрывали самую суть, самое важное в мире.
Когда я впервые прочла Ниму, я осознала, что стихи мои на самом деле не были моими: все они представляли собой подражание тому или иному мастеру – Саади, Хафизу, Хайяму. Это открытие ввергло меня в уныние и едва не отбило охоту продолжать: порой я целыми днями ничего не писала, лишь читала и перечитывала Ниму. Я размышляла над его стихами, делала пометки на полях, подчеркивала любимые строки.