Я могла бы слушать их весь день. И всю ночь. А утром неожиданно обнаружить гриб, которого не было здесь прошлой ночью, – кремово-белый, вырастающий из-под сосновой хвои, из темноты к свету, все еще блестящий от влаги.
Слушая звуки природы, мы слышим разговор на незнакомом нам языке. Думаю, что именно стремление постичь этот язык леса и привел меня в науку, чтобы с годами научиться бегло говорить по-ботанически. Впрочем, язык ботаники не следует путать с языком растений. Да, я действительно выучила другой язык – научный, язык внимательного наблюдателя, с подробнейшим словарем, в котором содержатся названия каждой мельчайшей частицы. Но чтобы назвать и описать, нужно сначала увидеть, и наука оттачивает дар видения. Я уважаю силу языка науки, который стал моим вторым языком. Однако, несмотря на все богатство его словарного запаса и описательную мощь, чего-то в нем все равно не хватает – того, что разрастается вокруг и внутри тебя, когда ты слушаешь окружающий мир. Он далек от этого, он сводит живое существо к его «рабочим частям». Это язык объектов. Язык, на котором говорят ученые, каким бы точным он ни был, базируется на глубокой грамматической ошибке, упущении, серьезной смысловой потере при переводе с языков жителей этих берегов.
Впервые это ощущение охватило меня, когда я наткнулась на слово
В четырех слогах этого слова, которому в английском языке нет эквивалента, содержится целый процесс пристального наблюдения в сыром утреннем лесу и сформулированная теория. Те, кто придумал это слово, понимали мир бытия, полный невидимых энергий, одушевляющих все вокруг. Я хранила его много лет как талисман и тосковала по людям, давшим название жизненной силе грибов. Я бы хотела говорить на том языке, в котором есть слово
Сложись все иначе, я бы, скорее всего, говорила на языке народа бодевадмимвин, или потаватоми, или анишинаабе. Но, как большинство из трехсот пятидесяти языков американских аборигенов, язык потаватоми находится на грани исчезновения, поэтому я говорю на языке, на котором вы сейчас это читаете. Насильственная ассимиляция сделала свое дело, лишив меня и вас возможности услышать тот язык: в школах-интернатах индейским детям было запрещено разговаривать на родном языке. Это произошло и с моим дедом, которого забрали из семьи, когда он был маленьким девятилетним мальчиком. В результате мы утратили не только язык, но и родовые связи, оказавшись оторванными друг от друга. Сегодня я живу далеко от нашей резервации, так что если бы я даже могла говорить на родном языке, мне бы просто не с кем было разговаривать. Но несколько лет назад, во время ежегодного сбора нашего племени, было организовано языковое занятие, и я проскользнула в палатку, чтобы послушать.
Все были очень взволнованы, потому что впервые каждый свободно говоривший на нашем языке член племени должен был выступать в роли учителя. Когда их по очереди вызывали в центр круга, образованного расставленными стульями, они двигались медленно – со своими тростями, ходунками или даже в инвалидной коляске. Лишь немногие были еще в силах передвигаться без помощи этих приспособлений. Я пересчитала их, пока они рассаживались. Девять. Девять человек, свободно говорящих на родном языке. Во всем мире. Наш язык, создававшийся тысячелетиями, был представлен девятью этими людьми. Слова, с помощью которых наш народ славил Творца, рассказывал старые легенды, пел колыбельные песни, сохранились на сегодняшний день лишь в языке этих девяти старых мужчин и женщин. Каждый из них, в свою очередь, обращался к маленькой группе потенциальных учеников.