И вот сразу, с первых минут своего рассказа Ирина Ситкина вполне выразительно и, конечно, ненарочно, мимоходом, держась собственной бесхитростной памяти, демонстрирует дискурс нераспорядительного, нетребовательного захвата ближайших обстоятельств жизненного мира. Причем захвата, начисто лишенного какого бы то ни было самомнения и профессиональной победоносности, – того, что внутренне присуще большинству людей и что древние греки называли hybris, хотя такая ее («рабочая!») гордость могла бы выглядеть здесь вполне естественно. Нет, молодая крестьянская девушка непроизвольно отшатывается от всего этого. Однако линия Ситкиной – это и не скромность, которая часто бывает напускной. Это нечто другое. Это, в сущности, слабый, крохотный, но все же вполне заметный сигнал личной невключенности в чужой, городской, индустриальный, размеченный и расписанный порядок вещей, совершенно незнакомый крестьянам, пока еще не изведавшим спущенных властями колхозных распорядков. Последние со временем радикально переиначат сельские крестьянские миры России, безжалостно окостенят и высушат задаваемые чуть ли не вековым инстинктом крестьянские способы и манеры взаимодействия с природным целым. И вдобавок к этой, постепенно омертвляющей сельскую жизнь реаранжировке, власти создадут «совхозы» как социалистические госпредприятия с наемными рабочими руками. В этом новом организационно-технологическом мире подобный рассказ будет выглядеть как анекдотическое самоиздевательство, как дикость. А пока что Ирина, это «рослое дите», напрягаясь в черной и грязной работе, привычно стоит в стороне от каких бы то ни было льгот и пайков. То ли опасается, то ли не верит. По пейзажу этот фрагмент внутренне схож с той мгновенной стихотворной фотографией холодной крымской весны, которую сделал Осип Мандельштам в 1933 году, – где «в туфлях войлочных голодные крестьяне // Калитку стерегут, не трогая кольца…». Хуторская девочка Ирина Ситкина тоже сама не касается кольца, стукнув которым, можно дважды и даже трижды войти в заводской пищеблок. И через шестьдесят лет она оживляет, дискурсивно реконструирует эту, казалось бы, пустяковую житейскую мизансцену. Вероятно, это воспоминание важно для нее – в нем воссоздана живая, родственная, натуральная клеточка пространства минувшей жизни.
– В хуторе Крепеньком, тут, недалечко, родилась-то я. Да. Ну вот, значить. А у нас брат был, с пятого года рождения. Ну, меня-то постарше, а тоже он в детстве-то был. И он пишеть мне письмо: «Езжай домой. До совершенных лет добудешь, а тогда – куды хошь!» Ну, чего же?.. А мы его слухались, – он за брата, за старшего был. Ну, ежели не поехать – как же быть?!.. Я, значить, у них стала отпрашиваться, в заводе. Ни в какую! «Ты что? Не пустим мы тебя ни за что!». А я украдкой ушла. Ушла к этой сестре, какая там. А она была в Лужках, там, недалеко от Черепетца (? –
Я взяла, расписалась – Носова Ирина Кирилловна. А меня стали искать и пришли туда. Глянули – вот она!.. А сестра говорит: «Ну, вы чего?! – «Мы, говорят, ее ищем. Она чего же сбежала?..» Она говорит: «Вы ее не ищите и не обижайтеся. Она вот с такого года…» Ну, рассказала все. Она молодая – вы за нее ответите. Она же не должна тут работать. Ну, и все. И я приехала домой. Да, чего же я приехала? Да лучше бы и не уезжала оттель! Там уж я привыкла работать. Приехала я. В каком же?.. Ну, в 1933-м, в конце, наверное. В 1934-м меня проводили на тракторные курсы, учиться. Ну, и проучилась. Приезжаю весной… Поступила работать трактористкой. И в 1935 году проводили на комбайнера в Камышин – учиться. Ну, вот я и мотаюсь. Ну, тут это. вызов. У меня брат умер тридцатилетним. Умер. Я и осталась. Ну, не я, и мать еще тогда была, живая. Ну, работа-то. Я приехала, – он меня вытребовал.
А будь я там, я осталась бы там же работать. Ну, и туды не уехала. Теперь, на комбайнеров уехала. Проучилась шесть месяцев. Приехала оттель на ремонт в Березовскую (станция в 12 км к северу от хутора Атамановка. –