Я выходила на двадцатом году. Я, чего уж. два года на комбайне работала, на тракторе. На двадцатом году. Тут сравнялось мне. Ну вот, и вот я, значить, это – перешла в веру. Они, сестры, стали ругаться. Ну, вот. А когда, вот, хозяин-то умер. Вот, он у меня в 1985 году умер. И я опять ушла в свою веру. Сейчас-то я не кулугурка. Ушла от них. Я им такое задание (вероятно, обещание.
Медленное, риторически заторможенное, синтаксически неровное продолжение жизненной повести Ирины Ситкиной косвенно высвечивает еще одну существенную характеристику дискурсивных форматов крестьянского поколения, рожденного и выросшего еще в доколхозной, корневой русской деревне. Ее можно условно обозначить как дискурс заведомой, некритической подчиненности неписаным законам крестьянской семейно-родственной «гемайншафтности». Дискурс нерассуждающего следования настроенности рода и в то же время – покорность воле мужа, заставившего (с помощью подпевающей ему родни) молодую православную женщину перейти в старообрядческую (кулугурскую) ветвь церкви и веры, выглядит в этом прерывистом, толчкообразном строе повествования в его достаточно чистом виде. Полагающаяся в крестьянском мире подчиненность главе семьи, робкое сопротивление переходу в старообрядчество, выраженное не прямо, а косвенно (Ирина Ситкина слегка, робко пеняет сестрам за их потворство в этом житейском переплете), выполненное (спустя 40 лет!) обещание выйти из не своей веры после смерти мужа – все это сведено в рассказе Ирины Кирилловны в такой неразрываемый, порождаемый уже не личностью, а движением судьбы, событийный круг, что любые дискурсивные варианты (аналитизм, развернутое самооправдание, совмещенное с самокритикой) стали бы здесь не только неуместными, но и вызывающе-лживыми. В ее жизни так вышло, так выпало. Здесь снова в памяти всплывает максима Л. Витгенштейна: «Мир есть то, что выпало». И этот мир в его движении сам собой выправляет – пусть даже спустя десятилетия, спустя самое жизнь – упущенное, несообразное, несбывшееся.
– Брат, Носов Иван Кириллович, 1905 года рождения. Он умер в 1935 году. С пятого года он. Тридцать лет он прожил. У него заворот кишок получился. Тогда же не лечили. А поднял какой-то ящик. Ну, в «плодовощ» он работал. Еще он работал заведующим пекарней семь лет. Это он уже в Березовской. С Березовской жену брал и туда ушел. В Березовской работал в пекарне. И попала у него в хлеб склянка. Ну, не у него – он не месил, заведующий был. Ну, и отдали под суд. Сняли с работы, отдали под суд. Года-то какие были! Отдали под суд и, значить, присудили ему год принудработы. И в Раковку (станция ЮВЖД. –
И не лечили тогда. Он на девятый день умер, в 1935 году. Он тоже не ходил в школу, но читать, писать умел. Ну, я его спрашиваю, прямо, как нужно было. Я говорю: «Ванька! Ну вот, ты, вот, тоже в школу не ходил, не учился, а работаешь на таких работах?» А он мне ответил: «А там, говорит, дюжо грамоту не надо. Там голову надо…» Вот так он мне ответил. Вот и все. Как сейчас гляжу. У меня и письмо, не знаю, где оно?.. цело. Значить, умер. Написал письмо и. умер, не отослал. А потом жена его после отослала. Мы лишь пришли с похоронов, письмо получили. Это ж я еще девкой была. Семнадцать лет мне было. И оно у меня целое сейчас, письмо его. Ну, он нас учил. это. Как жить надо. Как?.. Чего?.. Нас шайка оставалась. У нас. Нас родила мать девятерых. Восемь девок было! Ну, энти малые умирали. Да не так уж малые.
А мы вот. Я не знаю, в каком году они поумерли, сестрыто?.. Сейчас нас две осталось только, сестры. Одна – в Украине умерла. Дочь уехала, а она – к ней. А другая – в этом, в Баку. Поврозь положились. А мы две остались. В Березовской у меня сестра, а я тут одна. живу.