Любовь Ивановна Шишкина, несмотря на солидный возраст, на вид далеко еще не старуха. Взгляд тяжелый, подозрительный. Иногда, в моменты увлеченности беседой, ее глаза теплеют, в рассказе звучит живой юмор, порой – озорство, граничащее с непристойностью. Последнее, кстати, весьма нехарактерно для деревенских информанток-женщин. По-видимому, здесь высвечивается ее былая роль колхозной активистки, плотно контактирующей с властями, с приезжими горлохватами, которым, как известно, сам черт не брат. Посещать Шишкину мне пришлось трижды. Живет Любовь Ивановна очень бедно. В доме у ней неуютно, – не чувствуется, что тут хозяйничает умелая женская рука. Встретила она меня не очень приветливо. На вопросы интервьюера Шишкина отвечает довольно скупо. Ее рассказ изобилует умолчаниями, уходами от конкретного освещения того или иного сюжета. Это можно объяснить отсутствием обычного для пожилых людей интереса к своему минувшему. Тяжелые жизненные обстоятельства и постоянная зависимость от неких внешних – властных, экономических, хозяйственных – структур будто бы придавили Любовь Ивановну Шишкину, сделали ее подозрительной, хронически обиженной, обделенной. Ее судьба, как мне показалось, – это судьба поденщика, человека, который не хозяин себе и не борец с обстоятельствами. Крестьянской азартности, удивительной способности быть отважным и незлобивым в самой удручающей ситуации, умения найти из нее выход (или, махнув на все рукой, просто претерпеть, не утратив шутливого расположения духа) – всего этого в характере Любови Ивановны не очень заметно. Однако дискурс упорной, тяжелой, непробиваемой терпеливости, некой угрюмой бытийной выносливости постоянно ворочается внутри ее затрудненного, порой косноязычного, темного рассказа.
– Отца моего звали Шишкин, Иван Фомич. Они вместе с матерью померли в голодовку, в 1933 году. Я не помню точно, с какого года рождения он, отец-то, но когда он помер, ему уже много годов-то было. Я вот первая родилась, а он тридцати лет женился на моей матери. Я сама с 1911 года. А отец в 1914 году на войне, на германской был. Он, мотри, был с 1877 года. Он кончил четыре или пять классов. У него уж больно хороший почерк был. Профессия у него – бедняк-крестьянин, единоличник. С землей душевой. С землей был, а землю сдавал. Семья была большая у него. Лошади не было. Потом лошадь нажил, а ее в колхоз пришлось отдать. Мою мать звали Шишкина Евдокия Фроловна. Умерла она с голоду, в тридцать третьем году. Умерла вместе с отцом – в один дух, в один мах! А я их хоронила, сама голодная. В одночасье пять человек осталось, сирот. Мать моя помоложе отца была, лет на десять. 47 лет ей было. И отец у меня был бедный, и мать он взял тоже из бедной семьи. У нее образования не было никакого. Она одно время в прислугах в Саратове жила. Потом приехала сюда, в Красную Речку. Тут она и вышла замуж за моего отца. Тут отцы их, материн и тятин, сошлися, сладились. Ну как? Выпили и женили моих родителей. Тогда эдак было… Дедушку и бабушку по отцу я сама хоронила. Отец мой держал дедушку. Он его покоил до самой его смерти. Дедушку звали Фома Афанасьевич. Отец не бросал его. Он его схоронил. Дедушка мой 100 лет жил. Дедушка Фома меня еще нянчил. А умер он давно-давно, еще до голодовки, до тридцать третьего года. У меня братишка младший на фронте погиб, – он с 1924 года рождения. А дедушка его маленьким ребенком нянчил. Помню, мать на огороде работала, а дедушка идет, кричит: «Дуня, Дуня, скорей, скорей!..» Значит, братишка плачет, есть хочет. Дедушка Фома умер, наверное, году в двадцать шестом-двадцать седьмом. Прожил он 100 лет. Мне было, когда он умер, лет пятнадцать-шестнадцать. Я его похороны хорошо помню. Я-то уж работала в то время, матери во всем помогала. Дедушка был крестьянин. Бедняк-крестьянин. Все наше потомство по крестьянству пошло.