Читаем Голоса Варшавского гетто. Мы пишем нашу историю полностью

Где же вы, мелкие варшавские воришки, незаконные уличные торговцы[163], продавцы гнилых яблок? И вы, хищники поопаснее – члены крупных банд, вершившие собственные суды и поддерживавшие свои синагоги во Дни трепета, те, кто устраивал пышные похороны, кто раздавал милостыню, точно самые зажиточные бюргеры.

О, безумцы с еврейских улиц! Сумасшедшие прорицатели военного времени.

О, продавцы бейглов в зимние вечера.

О, нищие дети гетто. Уличные торговцы, контрабандисты, кормившие близких, верные и смелые до конца. О, бедные мальчишки с пачками папирос, шлепающие босиком по осенней грязи: «Папиросы! Папиросы! Спички! Спички!» Голос маленького продавца папирос на углу Лешно и Кармелитской до сих пор звенит в моих ушах.

Где ты, мой мальчик? Что они с тобой сделали? В памяти моей крутится и перематывается пленка незаконченного фильма «Поющее гетто», который был снят до депортации, но так и не вышел на экраны[164]. В том фильме пели даже мертвые. Притопывая распухшими ногами, выводили: «Деньги, ах деньги, ничего на свете лучше нет».

Не было на земле ни силы, ни беды, способной прогнать с еврейских улиц этих задир. Но настал день проклятий[165] – день, что чернее ночи.

Наконец-то Гитлеру в этой войне удалось добиться заветной цели. Его самый страшный враг повержен: тот мальчонка с угла Лешно и Кармелитской, Смочи и Новолипие, Дзикой. Оружие лоточниц достигло всех площадей.

Какая роскошь! Они перестали с утра до ночи рвать глотку. Перестали выхватывать друг у друга куски глинистого хлеба.


Сначала переловили попрошаек. Улицы очистили от бездомных и безработных. В первое утро депортации их усадили в грузовики и провезли по городу. Они горько рыдали, закрывали лица, протягивали руки или заламывали их в отчаянии. Самые маленькие кричали: «Мама, мама». И действительно, рядом с грузовиками бежали женщины в сбившихся платках, тянули руки к детям, к тем самым юным контрабандистам, попавшим в облаву. Сидевшие в прочих грузовиках походили на осужденных со старых медных гравюр, которых везут на казнь.

Крики смолкли вдалеке, и воцарилась тишина. Потом уже никто не кричал. Разве что, когда женщин ловили и заталкивали в грузовики, время от времени кому-нибудь случалось зашипеть: так шипят гусыни, когда их несут резать.

Мужчины обычно молчали. Даже дети от испуга почти не плакали.


Попрошаек переловили, и смолкло пение в гетто. После депортации мне лишь единожды довелось услышать пение. Побирушка лет тринадцати тянула однозвучную и унылую, как степь, мелодию. В продолжение двух недель она вечерами, когда кончались облавы, выползала из укрытия. Казалось, день ото дня она становится все бледнее и тоньше, и над головой ее все ярче сияет мученический венец; девочка занимала обычное место за домом на Лешно и затягивала песню, которой зарабатывала себе на хлеб…


Хватит, хватит… довольно писать.

Нет. Нет. Я не могу остановиться. Я помню еще одну девочку четырнадцати лет. Сироту, дочь моего брата, которую я в Лемберге носила на руках, как родное дитя. Люся! И другая Люся, постарше, моя кузина, она училась в Лемберге и была мне как родная сестра. И Лоня, вдова моего брата, мама той, первой, Люси, и Мундек, и другой ее сын, к которому я относилась как к родному с тех самых пор, как он осиротел. И еще одна девочка из нашей семьи, тринадцатилетняя пианистка, моя талантливая кузина Юсима.

И вся родня моей матери в далекой подольской деревушке: тетя Бейле, тетя Цирл, дядя Ишай, тетя Двося, мой детский идеал красоты.

Мне надо вспомнить столько имен, как же я могу их пропустить: все они сгинули в Белжеце и Треблинке или были убиты на месте в Лановцах, Озерянах, Чорткове, Мельнице. В Кривичах и много где еще.

Бред! Больше я не произнесу ни единого имени. Все они мои, все родные. Все, кого убили. Кого больше нет. Те, кого я знала и любила, отпечатаны в моей памяти, которую я теперь уподоблю кладбищу. Единственное кладбище, на котором еще остались свидетельства того, что они жили на земле.

Я чувствую, я знаю, что им хотелось бы этого. Каждый день я вспоминаю очередного ушедшего.

А когда дочитаю перечень, отрывок за отрывком добавляющийся к отрывкам моей теперешней жизни в городе[166], начну с начала, и всегда с болью. Душа моя ноет о каждом из них: так чувствуешь боль в ампутированной части тела. Когда нервы, оставшиеся в нервной системе, сообщают тебе о том, что на ампутированной руке или ноги целы все пальцы.

Недавно я видела в трамвае женщину, которая, закидывая голову, разговаривала сама с собой. Я решила, что она пьяная или помешанная. Оказалось, ей только что сообщили, что ее сын попал в облаву на улице и был убит.

«Моя детонька, – бормотала она, заикаясь, не обращая внимания на пассажиров, – мой сыночек. Мой прекрасный любимый сыночек».

Я бы тоже хотела разговаривать сама с собою, как помешанная или пьяная, как та женщина в книге Судей[167], которая изливала Господу скорбь своего сердца и которую Илия прогнал из Храма.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Феномен мозга
Феномен мозга

Мы все еще живем по принципу «Горе от ума». Мы используем свой мозг не лучше, чем герой Марка Твена, коловший орехи Королевской печатью. У нас в голове 100 миллиардов нейронов, образующих более 50 триллионов связей-синапсов, – но мы задействуем этот живой суперкомпьютер на сотую долю мощности и остаемся полными «чайниками» в вопросах его программирования. Человек летает в космос и спускается в глубины океанов, однако собственный разум остается для нас тайной за семью печатями. Пытаясь овладеть магией мозга, мы вслепую роемся в нем с помощью скальпелей и электродов, калечим его наркотиками, якобы «расширяющими сознание», – но преуспели не больше пещерного человека, колдующего над синхрофазотроном. Мы только-только приступаем к изучению экстрасенсорных способностей, феномена наследственной памяти, телекинеза, не подозревая, что все эти чудеса суть простейшие функции разума, который способен на гораздо – гораздо! – большее. На что именно? Читайте новую книгу серии «Магия мозга»!

Андрей Михайлович Буровский

Документальная литература