Зощенко очень тяжело перенес возобновление преследований уже в позднее, послесталинское время. После его искреннего и достойного ответа английским студентам, которым он сказал, что не согласится с тем, чтобы его объявили подонком, как сделал Жданов, для расправы в Ленинград был послан Симонов — призрак литературного сталинизма, в реальности которого многие ленинградские писатели не усомнились. Они пришли на собрание, где его снова поносили, как будто в стране ничего не изменилось.
Во время последних наших встреч Зощенко, сев с нами вместе ужинать, не мог прикоснуться к пище. Он сам говорил об этом, высказывая надежду, что ему удастся преодолеть это отвращение к еде: «Пожалуй, я сейчас съем этот кусок сыра», клал его перед собой на тарелку — и ничего не мог дальше сделать. Он умер от той же болезни, которая свела в могилу другого большого русского писателя, также и смесью нравоучительства с черным юмором ему близкого. Разумеется, причины или, скорее, поводы для заболевания у Гоголя были другими. Я думаю, что с той поры, как (кажется, по распоряжению Сталина) у Зощенко отняли карточку на хлеб, перед ним маячила угроза голодной смерти. В последнюю нашу встречу он несколько раз повторил, что у него теперь будет пенсия, обсуждал, совместимы ли с ней гонорары. Мне кажется, что до получения пенсии его очень заботила невозможность обеспечить близких регулярными заработками. Он хотел убедить нас и себя в том, что его литературное положение изменилось, говорил о только что вышедшем переводе книги Шон О'Кейси: эту книгу нелегко достать, но ему ее прислали. Зашла речь о том, что за границей вышел «Доктор Живаго». Он высказал недоумение: «У нас это не было раньше принято». Его офицерский кодекс чести привязывал его к стране, его правила поведения могли казаться наивными. Преследование его и в самом деле было недоразумением. Но оно привело к болезни и гибели. Его конец мне кажется сходным с тою же болезнью у жены Бахтина Елены Александровны. Ей все казалось, что не хватит пищи ее мужу — рослому полному мужчине. Она перестала притрагиваться к еде тогда, когда угроза нищеты была позади (когда-то она была реальной: близкая к Бахтину пианистка Мария Вениаминовна Юдина говорила мне, что до его ареста собиравшиеся в Ленинграде на его домашние лекции друзья, уходя, клали мелочь на блюдце, на эти деньги Бахтины жили до издания первых его книг под чужими именами). Короткое время она ела еду, которую приносили в больнице: казенных харчей могло хватить на обоих, но в Саранске убедить ее, что книги издаются и у них есть деньги в сберкассе, друзьям не удавалось.
В России не только в тюрьме и лагере умирали от голода. Когда прямая опасность миновала, самые стойкие люди умирали от того, что им пришлось испытать раньше, как генералы после конца войны, как историки реформ (например, Н. Эйдельман) при начале их осуществления.
Перед смертью Зощенко приезжал в Москву. Родители были за границей, но мы условились, что он приедет ко мне в Переделкино. В последний момент он позвонил, что не может приехать. Москва его вконец измотала, он чувствует себя разбитым. Потом я узнал, что его очень травмировал страх некоторых из старых друзей, испугавшихся сидеть с ним рядом на одном из литературных собраний.
Узнав о смерти Зощенко, Пастернак пришел к нам на дачу со словами: «Его преследовал его собственный герой». Пастернак видел в этом торжество его искусства.
Когда ехали по шоссе хоронить Ахматову, Бродский показал мне место, где погребен Зощенко. В стихах об этом, написанных вскоре после ее смерти, я воспользовался якобсоновской метафорой поколения, растратившего своих поэтов:
Вокзал был в начале девятого
В морозном слепящем узоре.
Потом отпевали Ахматову
В огромном Никольском соборе.
На улице очередь. Хочется
Нам всем подойти и проститься,
Но чуть не военные почести
Воздать ей готовы убийцы.
Мы ехали рощицей тощенькой,
И мне показали пригорок:
Могилу несчастного Зощенко,
Великого без оговорок.
Несоединимых писателей
Связали мы крестной дорогой
И лучших поэтов растратили.
Чего же мы просим у Бога?
Не знаю, какие чудачества
И чудо какое отмоет
Их кровь от России палаческой,
Оставшейся темной тюрьмою.
6
Другим серапионом, много лет сохранявшим самые дружеские отношения с моим отцом, был Федин. Отец рассказывал о начале их дружбы, когда он ходил по Петрограду в медвежьей шкуре, под которой не было другой одежды; Федин подарил ему вторую пару брюк, составлявших его имущество. Федин получил свой первый гонорар в Москве, они пошли отмечать успех в ресторан «Яр», там были цыгане, все как полагалось в старину (это самое начало нэпа). Потом возвращались на извозчике. Наутро оказалось, что пропили весь гонорар, Федину нечего было привезти в Петроград семье, которой он обзавелся к тому времени.