Весной 1944 года в Москву приехал из ташкентской эвакуации, как мы годом раньше, молодой поэт (почти моего возраста) Валя Берестов. Он имел большой успех в московских литературных кругах. Мне его стихи тоже нравились. Сомнения я услышал только от моего отца и Пастернака. Отцу казалось, что Валя недостаточно наделен необходимой энергией, которая бы вывела его за рамки академизма, слишком хорошо знает предшествовавшую поэзию. Пастернаковское суждение я услышал, вернее, почти подслушал из-за двери, вернувшись довольно поздно домой. У родителей было сборище взрослых, на котором среди прочего читали стихи Вали вслух и обсуждали. Гулкий голос Пастернака высказывал критическое суждение по поводу не столько этих стихов, сколько всей продолжавшейся в них послесимволической поэтической традиции. Он говорил о трех школах — футуристах, акмеистах, имажинистах, развивавших, по его мнению, блоковский стиль, называл по этому поводу себя, Маяковского, Есенина. «Блок мог говорить лилово, потому что его слушали лиловые люди». Теперь это не так.
Берестов часто приходил ко мне в Москве или приезжал на дачу, мы обсуждали с ним свои и чужие стихи, преимущественно Пастернака, Мандельштама, Анненского. Он повел меня в кружок молодых поэтов при издательстве «Молодая гвардия». Там я слышал очень смелые стихи Наума Манделя (тогда еще не взявшего псевдонима Коржавин) и Алика Есенина-Вольпина, с обоими из них я близко познакомился позже. Коржавин, пятидесятилетие встречи с которым мы недавно отметили, снова увидевшись в Норвичской летней школе русского языка, былдля меня образцом поэтической личности, может быть, еще и потому, что в его внешнем облике и манере речи не было ничего показного, деланного. Его «Декабристов» еще без имени автора я запомнил со слов моего друга М. Левина, арестованного (по обвинению, грозившему первоначально смертной казнью) вскоре после того, как я услышал от него эти стихи. Несколько коротких лирических стихотворений Эммы Коржавина были эталоном безыскусного непосредственного самораскрытия, к которому хотелось стремиться. У Алика я больше всего любил его перевод «Аннабель Ли» Эдгара По, виртуозный до умопомрачительности. Алик поражал естественной бесстрашностью своего неприятия режима. На большом факультетском вечере он читал стихи со строкой «еще у всех зажаты рты». Я встретил его в начале своих университетских лет на Каменном мосту. Он говорил мне о непонятности официальной философии, с которой должен был познакомиться для сдачи экзаменов: «Где эта объективная реальность, данная нам в ощущении, я ее не вижу!» Накануне ночью он не спал, сочиняя трактат на эту тему (за его публикацию за границей его много позже посадят в тюремный сумасшедший дом, я там его навещал: он читал корректуры своих примечаний к переводу книги по математической логике, с невозмутимостью сидя среди десятков заключенных-душев- нобольных, бывших его сокамерниками в отрицавшейся им объективной реальности).
Макс Бременер, готовившийся к поступлению в Литературный институт, Валя Берестов, мой брат (унаследовавший художественный дар от своего отца — Бабеля и писавший очень авангардную прозу и гротескные стихи), и я весной 1944 года составили литературный рукописный журнал (я в нем был представлен короткими афоризмами, понравившимися К. Чуковскому, когда мы ему показали журнал). Он существовал в единственном экземпляре, но мы давали его читать, что вызвало испуг у отца Макса. Он пробовал даже спрятать у себя журнал. Пришлось объясняться с Максом, не считавшим страхи отца преувеличенными. Кругом все боялись. Выбирать читателей и слушателей приходилось с осторожностью. Но постепенно я начинал читать свои стихи домашним, гораздо позже — друзьям (главным образом, университетским), а еще через несколько лет — поэтам.
Все больше меня заинтересовывало чтение стихов на других языках и поэтический перевод. Сперва я начинал переводить французских «проклятых» поэтов, стараясь подчеркнуть в них черты сходства с нравившимися мне поэтами нашего века. Французский язык благодаря стараниям мамы, нанявшей нам с братом гувернантку- француженку на старый лад, я знал с детства. Чтение Бодлера и поэтов, за ним следовавших, раздвинуло границы вселенной. Вместе с тем отличия системы стихосложения толкали к поискам новых форм или, во всяком случае, к использованию менее традиционных размеров. В качестве примера я приведу сделанный мной в шестнадцать лет перевод стихотворения Верлена, к которому обращались за последнее столетие поэты разных поколений:
Жалят меня.
Грустно звеня,
Вопли скрипок.
Воплощена
Жалость одна
В их долгих всхлипах.
Дрожу, когда
Я вспомню: «Да,
Я жил иначе».
Как раз тут
Часы бьют
И я плачу.
Я в листопад
Тоской объят.
Один на свете.
Взад и вперед
Меня мятет
Злой ветер.