С весны этого года в токийской штаб-квартире строительной фирмы «Каджима» действует управляемая компьютером вентиляционная система, распространяющая по зданию запрограммированные ароматы. Утром для того, чтобы снять со служащих транспортную усталость и сократить период раскачки, в вентиляцию поступает запах лимона, во время обеденного перерыва – успокаивающий аромат розы, а после обеда, когда клонит в сон, бодрящие запахи эфирных масел и смол различных деревьев…
Для автора этой книги Гастев-человек все же так и остался загадкой. Трудно понять, как он, блестящий фантаст, угадливый пророк, мирился с серостью и лапотностью окружавших его буден. И, главное, как в нем уживались фантазии и ширь российского поэта со столь отдающей неметчиной, орднунгом (порядком), цитовской, ученой (теперь она выглядит уже псевдоученой) прозой.
Но что если сама гибельность, невозможность предстоящей работы по «вытаскиванию республики из грязи» будила в нем яростные поэтические силы? И он в пароксизме отчаянной удали восклицал:
А может, иначе? Может, во всей кажущейся сумятице поисков Гастева – поэтических, научных, производственных – была своя промеренная, строгая логика? И он вполне сознательно ставил перед собой определенную сверхзадачу? С интуицией поэта, предчувствовал он то время, когда мир – не в мечтах, не в грезах, а наяву, воочию! – станет из деревянного действительно стальным и железным. Когда человеку поневоле придется-таки жить в окружении сонмища машин? И Гастев готовил людей к такому будущему?
Сообщение из Японии о запахах наверняка заинтересовало бы Гастева как истинного нотовца. Однако он глядел много дальше, думал не только о производительности труда. Вот его откровение на сей счет (1925 год, предисловие к 5-ому изданию «Поэзии рабочего удара»):
«Заразить современного человека особой методикой к постоянному биологическому совершенствованию, биологическим починкам – такова первая задача».
Ради этого-то Гастев интересовался и «фокусами» тренированных животных, которые демонстрировал на арене цирка знаменитый на Руси дрессировщик Владимир Леонидович Дуров (1863–1934). Гастева безмерно восхищала и работа цирковых артистов – акробатов, жонглеров, иллюзионистов. Он вчитывался в сложные нейрофизиологические труды академика Ивана Петровича Павлова (1849–1936). Ради тех же целей возвел он и цитовскую «трудовую клинику», где пытался «лечить» трудового человека, крепить его рабочее «здоровье».
Непрерывно и гармонично, со времен 20-х годов, когда с концертных эстрад лились гастевские стихи, декламировались «Гудки», «Рельсы», «Башня», «Мы растем из железа», пролеткультовская установка
ПРОЛЕТАРИЙ + МАШИНА = НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК
становится в 30-е годы прозой цитовских предписаний, изложенных в брошюрах Гастева: «Как надо работать», «Юность, иди!», «Новая культурная установка», «Установка производства методом ЦИТ» и в других его работах.
В России начинался период индустриализации, шло равнение на машину. И Гастев в полемическом запале великолепной своей работы в ЦИТе по подготовке «квалифицированной рабочей силы» рисовал в своих книжках идеал нового человека «бездуховно», как чистую «человеко-машину».
А как же иначе? Разве не показал он в своих поэмах Россию будущего как фантастическое царство технической мысли, открытий, грандиозных строек?
В «Экспрессе» он писал про дома-кварталы из цельного стекла – от крыши до самой земли. Говорил о залитых солнцем пашнях, которые бороздят и ровняют стальные чудовища-машины. Показывал могучую Обь, стиснутую гранитом, «Сталь-город» – гордость сибирской индустрии. Рассказывал про искусственные озера, гигантские туннели, дамбы, мосты, маяки.
Гастев готовил человека к той высшей работе, которую он выкажет, когда планета оденется в железную броню, когда со всех сторон человека обступят послушные, предупредительные машины. И он бросал лозунг:
«Мы говорим своему товарищу рабочему: знай, в тебе – в каждом – сидит Форд…»
Именно так: поэт и организатор целил в то, чтобы не заставлять гениальных музыкантов работать во имя надуманного «равенства», петь всем только единообразно, в унисон, а учил стремиться к тому, чтобы ни в одном, даже в самом последнем хористе не умер Моцарт!