— Не пытайся. Рисуй. Я знаю, Пит, ты хочешь поехать домой, но для этого мы должны как следует потрудиться. И не только над тем, что, как ты думаешь, я хочу видеть. А и над тем, что видеть тяжело.
Я лишь кивнул и уставился в окно, на проплывающие мимо облака.
***
И потом я вернулся в комнату и взялся за работу: мы остались наедине — я и моя мать. И все стало разом болезненным, мучительным, и просто удручающим. И я осознал, как сильно избегал столкновения с её истинной сущностью. Она была как призрачная гневная фурия, парящая надо мной. И теперь снилась мне по ночам: порой сны были светлыми — я помнил о ней и хорошее — смутные сны о том, как она прижимает меня к своей груди, в которых меня окутывал ее запах. В дурные ночи тот же запах душил меня, и я просыпался, едва дыша, в холодном поту. Я всегда проверял телефон, чтобы убедиться, что Китнисс спит, что она, как всегда, не заметила во сне моего кошмара.
Мне нечего было особенно рассказывать ей в эти дни, и я давал ей самой выговориться и рассказать как там дела в нашем саду, который она теперь возделывала сама. Мне было больно от одной только мысли, что меня нет рядом, чтобы бок о бок с ней рыхлить темную почву. Ведь сад был нашим первым общим детищем, и то, что она теперь занималась им в одиночку, еще острей заставляло меня чувствовать всю жестокость ситуации.
Она рассказывала мне о приюте, о том, как позвала кое-кого из детишек помогать ей, как учит их ухаживать за их собственным садом. И что разбили они его возле нашего, потому что поблизости с приютом земля засыпана углем и непригодна для посадки. Так что теперь они каждый день приходят в Деревню Победителей из Шлака. Мое сердце переполняла гордость за неё. Моя прекрасная девочка, которая так хорошо умеет выживать. Как я мог оставаться вдали от нее? Как мог не сделать все, что только в моих силах, чтобы вернуться к ней?
Так что я отправился в комнату арт-терапии и с удвоенным рвением взялся за работу. Я рисовал мать в зените ее ярости. Пышущей гневом. С раскрасневшимся лицом. Остро разящей рукой и языком. Теперь она пахла для меня не как человек, а как паленый хлеб и зола. Я рисовал, штриховал, обводил, накладывал тени. Весь день я бился над рисунком с ожесточением демона и был в итоге совершенно измотан, но на следующий день вернулся и продолжил начатое. А потом описал все, что нарисовал, в беседе с Доктором Аврелием, рассказал ему обо всем: о скалках и деревянных ложках, о колотушках и сковородках. Кухня была её полем битвы, а кухонные принадлежности — её орудиями. Это благоухающее ванилью и сахаром место, где мы с отцом мирно глазировали печенья и украшали торты, становилось опасным, стоило там появиться моей матери. Тогда там раздавались увесистые затрещины и приглушенные всхлипы ее жертв.
Как-то я работал над серией рисунков, которые сами рвались теперь на бумагу. Это был хорошо известный в моей семье эпизод: я рассыпал по полу целый поднос печений с глазурью, но мать все равно заставила их собрать, отчистить от пылинок и снова выставить на продажу, так как не могла допустить, чтобы такие дорогие печенья пропали зазря. Процесс рисования так меня захватил, что окружающий мир стал как будто расплываться. Когда я взялся за второй набросок, сердце уже брыкалось в груди как увидавший красную тряпку бык, настоящее волосатое чудовище, которого мы однажды видели в Десятом во время Тура Победителей. Время стало выделывать странные фортели, если судить по настенным часам: сначала оно текло с нормальной скоростью, а дальше бешено побежало, так что час с лишним пролетел для меня как одна минута. И, наконец, когда я, все еще с карандашом в руках, окинул взглядом все что изобразил, кровь похолодела у меня в жилах. Потому что я не мог припомнить, как рисовал последние два рисунка.
Я замер и уставился на эти два изображения, пытаясь понять, что же это такое.
Невозможно.
Схватив свои рисунки, в том числе тот, который еще не закончил, я буквально помчался в кабинет Доктора Аврелия. Напрочь забыв про всякие манеры, я без стука ворвался туда, пытаясь совладать с дыханием: воздуха мне явно не хватало, и не только из-за стремительной пробежки. Доктор, судя по всему, вовсе не был шокирован моим внезапным появлением — видно, привык за годы общения с психами привык и не к такому.
— Вот… — выдавил я, хватая воздух ртом, и протянул ему папку с рисунками. — Не знаю, откуда это вообще взялось.
Я швырнул рисунки ему на стол, и запустив пальцы себе в волосы, до боли потянул за них. Пока я нервно мерил шагами кабинет, доктор изучил то, что я принес.
— Ты наконец-то выполнил свое домашнее задание, — сказал он спокойно.
Тут я как вкопанный остановился у его стола и, схватившись руками за его края, вцепился в них изо всех сил.
— Вы не понимаете. Я точно нарисовал первые два. Прекрасно это помню, но третий и четвертый — понятия не имею, откуда они взялись. Не помню ничегошеньки! — проорал я, делая шаг назад. — Но они мои! Эти тоже мои.