На перекрестке Нагорной и Металлургической их догнал Плетнев.
Плетнев считал Алексея Петровича склочным стариком и относился к нему с тем веселым, плохо скрываемым пренебрежением, с каким иногда молодые относятся к старым. Видя, что мастер размахивает руками и, должно быть, ругает парнишку, Плетнев решил немножко развлечься.
— Приветствую папашу! — окликнул он Алексея Петровича.
Это была одна из тех минут, когда Плетнев преображался, стараясь быть попроще.
— Привет, привет, товарищ начальник.
Пологов назвал Плетнева товарищем начальником, чтобы тоже показать свою простоватость. Но и Плетнева нельзя было провести. Он прекрасно понимал, что старик не считает его начальником.
— Как здоровье, папаша?
— Благодарствую. В полном нормативе.
— За что вы его? — спросил Плетнев.
— Фильку-то? Заработал.
Плетнев понял, что помешал Алексею Петровичу, но решил не отступать.
— А все-таки?
— На Урале не нравится. Сбежать норовит на юг.
Филька показался Плетневу забавным: краснощекое лицо простачка, мальчишечья угловатость, упрямство…
— А почему на юг?
— А потому, что люблю!
— За что же? — допытывался Плетнев.
— Любовь не требует объяснения, было б вам известно! — с достоинством ответил Филька. — Это вот ненависть…
Плетнев вскинул брови.
— Да ты, оказывается, философ! Сколько классов окончил?
— Восемь.
— Вот какие у вас в бригаде ребята, — повернулся Плетнев к Алексею Петровичу. — Университет после войны открывать придется.
Он достал папиросы и предложил старику. Филька тоже потянулся к портсигару. Плетнев рассчитывал на это и сказал:
— Куришь? Рано, рано. Впрочем — философ! Думать помогает…
— Философ! — проговорил Алексей Петрович, закуривая. — Хочет меня, старика, разными словами обойти! На юг собрался… Говорит, что мать-старуха зовет, плохо ей одной, не может, мол, без него, и все такое. Ну, и в комсомоле то же самое говорил, и у начальника смены, у Леонова. Не знают комсомольцы, что им делать. Тогда Николай Павлович и посоветовал им написать матери, спросить: правда ли? Сегодня ответ получился: избави, говорит, боже, что вы? Чтобы я его с работы срывала! Хоть я и старуха, а грамотная, понимаю, читала в газете, что уральцы клятву давали. Разве он клятвы не давал? Ничего такого я ему не писала. А если сам задумал уехать, то вы ему мое письмо покажите.
Плетнев понял, что старик говорит серьезно, — видно, задело за живое. Да и сам он перестал улыбаться и сказал Фильке:
— Вот что, дорогой мой! С Урала надо уезжать вполне определившимся!
Филька с недоумением поднял глаза на Плетнева. Очевидно, эта мысль была не совсем ясна ему. Точно так же мало понял ее и Алексей Петрович. Плетнев посмотрел вдоль улицы на струнку молодых, покрытых инеем тополей, на гору Орлиную, на темно-голубое с холодными просветами небо и, звонким хлопком выбивая окурок из мундштука, сказал:
— Если поработаем, будут хвалить. Не справимся — побьют. Ясно? Так надо справиться.
Алексей Петрович одобрительно кивнул.
— Это тебе программа действий. Урал, как правильно говорят, крепость. Но не просто крепость, а еще и высокая: и с нее далеко видно, и стоящего на ней издалека видать. Только сумей устоять. С Урала уезжать надо не раньше, чем тебя заметят.
Насторожившийся к концу речи Алексей Петрович тихо свистнул и пристально поглядел на Плетнева.
— Нет, дорогой товарищ начальник, такая философия нам тоже не подходит! — убежденно сказал он и сплюнул.
— Лучше я на фронт пойду! — решительно проговорил Филька.
— Во-во! — подхватил Алексей Петрович, — встань пораньше да шагни подальше!
— Вы опять за свои стихи?
— Вот я тебе дам стихи, сукин ты сын!.. Сделаем первый танк — и айда с ним на фронт!
— Дофилософствовался… — посочувствовал Плетнев и предложил Фильке папиросу «в запас».
Филька небрежно взял.
Плетнев простился с ними, посмотрел вслед.
Все-таки он, Плетнев, человек счастливый, его не спутаешь с другими, во всяком случае нельзя сказать, что таких, как он, — миллионы. У него есть свои представления о мире, больше того, есть свой мир… А паренек и старик — они живут с массой, они — у самой земли, им от нее не оторваться. Завтра утром (а утром спросонья особенно холодно) они снова будут прикасаться руками к покрытому изморозью железу. Единственная их радость — это погреться, вернее, попрыгать вокруг костра. Он знает дымное пламя зимних костров — оно не греет, а только опаляет руки и ест глаза… Да, ему посчастливилось!
И холодные вечерние блестки зимней дороги, и заиндевелые деревья, и низко стелющиеся в морозном воздухе дымы стали милее сердцу — показались картинкой из хрестоматии.
А старый мастер продолжал между тем выговаривать Фильке за его строптивость. Остановясь на пригорке, с которого хорошо был виден завод, он сказал:
— Погляди-ка!
В легкой дымке морозного вечера темным силуэтом стоял на гранитном пьедестале Серго, высокий, строгий, стоял, повернувшись к заводским огням.
— Жаль, не видал ты настоящего большевика. Оттого, может, такой строптивый и растешь.
Филька молчал.
— Для тебя это памятник, холодный камень — и больше нет ничего. А для меня он живой…