– А эта ваша тельняшка – откуда она, из Биробиджана? – как бы невзначай спросил я его.
– Оттуда, оттуда, – обрадовался он. – Я ношу ее, как талисман. Один только раз в шкафу оставил – когда Леночка замуж выходила. Гита уговорила меня надеть купленную в Хабаровске белую сорочку с галстуком. Галстуки я в жизни не носил. На селе, сами знаете, некому в галстуках показываться. Если бы знал, что моя дочка через год со своим Павликом разведется, обязательно надел бы тельняшку. Как знать, тогда, может статься, и не дошло бы до развода.
– Вы, что, в молодости моряком были?
Игорь-Исаак рассмеялся и плутовато глянул на меня.
– Всю войну, представьте себе, на подводной лодке номер 17-17 за япошками охотился. Две медали за храбрость, которую не очень проявлял, имею и один орден – Красного Знамени. Ветеран Великой Отечественной... Капитан первого ранга Кузнецов, бывало, подшучивал надо мной: «Ты, Исаак, у нас редчайший экземпляр – ты единственный и, может быть, последний еврей на всем Тихоокеанском флоте, тебя надо беречь». – Игорь-Исаак встал, отнес корзину с вылущенными бобами в лавку, сдал ее Йоси и через минуту вернулся, опустился на свой низенький стульчик, достал из кармана полотняных штанов пачку «Ноблеса», закурил и, когда синий дымок поплыл над его картузом, под которым стыдливо пряталась золотистая, смахивающая на спелый украинский подсолнух, лысина, повторил: – Ветеран!.. Но тут таких ветеранами не признают, хотя я и привез с собой все документы, подписанные контр-адмиралом Авдеевым.
– Как это не признают? Тут ветеранов уважают.
– Кто с немцами бился, тех в Израиле действительно уважают, я не спорю, те и впрямь не в накладе, у них и от
– Каюсь – не смотрю.
– Но выступить не довелось – загрипповал и после поездки в Иерусалим почти месяц провалялся в постели.
Как я ни старался отвлечь Игоря-Исаака от выпавших на его долю неизбежных горестей, направить разговор в другое русло мне так и не удалось. Он по-прежнему с завидной настойчивостью возвращался к тому, что наболело на душе и что подстрекало его мысль к новым жалобам и обвинениям.
Но то, чего я не смог от него добиться, сделал за меня обрушившийся на город ливень.
Он хлынул внезапно и, подхлестнутый штормовым ветром, принялся наотмашь бить по крышам и соседним деревьям. С каждой минутой дождь становился все яростней и жестокосердней, загоняя под навесы толпы вымокших прохожих. Лавка Йоси вдруг на глазах превратилась в место добровольного тюремного заключения – ни выйти оттуда нельзя было, ни войти.
– Бедная моя Гитл! Промокнет в парке до нитки, и к семи ее болезням прибавится восьмая – воспаление легких. Этого нам только для полного счастья не хватало. Я говорил ей: «Возьми, Гита, зонт». А она: «Зачем мне твой зонт? Солнце светит. Ты что – солнцу не веришь?». Игорь-Исаак вздохнул, глянул с упреком на ненадежное небо, затянутое давно не стиранными одеялами туч, и, обращаясь скорее к Господу, чем ко мне, пробурчал: – По правде говоря, я теперь никому не верю. Вера – это славная забава, но не для бедных людей, которых всегда и всюду обманывают, а для богатых, которые их, доверчивых, обманывают.
– Тут уж вы, любезный, хватили через край. Бедный без веры, по-моему, еще бедней, – сказал я.
– В Сталина верили, в народного артиста Советского Союза Горбача верили, в Израиль верили. И что из нашей веры вышло? Пшик! – вскинулся Игорь-Исаак.
– Зачем же вы, позвольте вас спросить, сюда приехали? Сидели бы на месте со своей Марией Ефимовной, которая понимает на идише, – рискуя навсегда лишиться собеседника, не выдержал я и тут же пожалел. А вдруг он справедливо обидится и больше при встрече не скажет ни одного слова.
К моему изумлению, он отнесся к провокационному вопросу не только с похвальной снисходительностью, но даже с благодарностью, как будто давно его ждал.
– Вот интересно, тот же самый зловредный вопрос постоянно задает мне и моя благоверная Гита, дай Бог ей здоровья, – сказал он беззлобно.
– И что вы ей, если не секрет, отвечаете? – осмелел я, услышав, что у меня нашлась серьезная союзница.