Я и ещё две бабы в тюремных халатах, мы стояли босые в тесном коридоре. На «заливку» нас было трое. Медсестра, с грубым мужским лицом, курила и брезгливо поглядывала на меня. Пол был скользкий и очень холодный. Коридор заканчивался стеной.
Эти искусственные роды мало чем отличаются от обычных, разве что тут плод меньше. Иногда солевой раствор не убивает плод и ребёнок рождается живым. Не знаю, мне приснилось или медсёстры говорили на самом деле, что мой ребёнок остался жив, только среди ночи я выбралась из палаты и пошла его искать. Нашла в подвале. Они уже убили его. Три свёртка на полу. Из запеленали в тряпки, туго, точно они могли вырваться. Я не знала, который мой, потрогала тот, что в середине. Твёрдый и холодный.
— Как замороженное мясо. Очень странно — он же должен быть мягкий… ребёночек…
Замолчала.
Америка руками сжимал голову, будто пытался сплющить череп. Костёр догорал, по малиновым углям пробегало пламя, вспыхивало, но тут же бессильно гасло.
— Когда меня выписали, мать была уже совсем плохая. Весила сорок килограммов. По всей квартире стояли миски, тазы и кастрюли с водой. Мать её фильтровала, пропуская через марлю с углём. Была уверена, что водопроводная вода отравлена, что туда добавляют яд, который медленно нас всех убивает. То же касалось и продуктов. Покупала только картошку у «проверенной старухи» на Тишинке.
Я говорила, но уже тише, уже медленней. Кураж мой выдохся, голос осип. Я хотела рассказать ему как она умерла — моя мать. О том странном чувстве, что я испытала, когда это случилось. Но, главное, про тот зазор между «до» и «после».
Мы сидели в тёмной комнате, телевизор она больше не включала из-за радиации. Лампочки испускали электромагнитные волны, которые разрушали лейкоциты в крови, поэтому свет зажигался лишь в экстренных случаях. Я сидела на диване, мать лежала рядом, поджав ноги и положив голову мне на колени. Спина затекла и ныла всё сильней, но я не шевелилась. Через ткань халата я чувствовала её ухо, маленькое, почти детское и совсем холодное. Она что-то пробормотала, потом вздохнула. Мне тогда показалось, темнота в комнате вдруг сгустилась и стала материальной.
Я сидела не двигаясь.
Время остановилось, я очутилась в безвременье — на стыке между «до» и «после». Между «до» и «после» был зазор, едва приметная щель. Матери удалось проскользнуть в ту прореху, я же всё ещё оставалась слишком живой для такой уловки. Неподвижность моего тела гарантировало если не спасение, то отсрочку — так олень застывает камнем, едва почуяв хищника. Я знала, что стоит мне пошевелиться и время тут же рванёт вперёд, в будущее. В страшное и тёмное, вроде той черноты, которая постепенно наполняла комнату и уже подбиралась к моим коленям.
31
Лунный серп стал ярче и чётче, словно кто-то поправил резкость. Отражение месяца было припечатано к чёрному лаку воды, как раз посередине озера. Не знаю, как долго мы сидели молча: последнюю часть истории я рассказывала сама себе и в своей голове.
— Как ты меня нашла? — спросил звонарь.
— Нашла… — и тихо добавила. — И не только тебя.
Он понял тут же, втянул голову, сгорбился и сцепил пальцы. Точно ожидая удара.
— Так он жив? Я надеялся…
— Зря, — перебила я. — Жив. И обитает, кстати, тут неподалёку. Час на машине.
Звонарь растерянно повернулся ко мне. В глазах страх, слева на лице — багровый ответ, справа — фиолетовая тень. Ну, вылитый мученик в аду с картины Караваджо, — фыркнула Ида, она явно изнывала от столь длительного молчания.
— Погоди-погоди, ну ещё минутку, дай мне с ним закончить, — попросила я.
— Как скажешь, сестричка, — неожиданно покладисто ответила Ида.
Здоровой рукой звонарь жал свою изуродованную кисть, точно пытался сломать оставшиеся три пальца.
— Я… Всё… Сделаю… Сама, — сказала, акцентируя каждое слово. После небрежно добавила, — ты, как и в тот раз, будешь просто смотреть.
— Не-ет… — прошептал он. — Нет. Нет-нет. Нет!
Тут его прорвало, он не просто начал говорить, он затараторил, торопливо и сбивчиво, как тогда — миллиард лет назад — в другой вселенной, в другом измерении, в другой реальности. Нечто похожее на чудо происходило на моих глазах: сквозь корявую маску мужика, сквозь харю неведомой деревенщины, сквозь путаницу морщин и бороды, начали проступать, сперва почти неуловимые, как стремительный эскиз лихого рисовальщика, знакомые линии — изгиб губ и надбровных дуг, строгая линия носа, а вот и глаза. Тени и блики закончили трансформацию. Да, передо мной сидел он — мой бывший друг, мой одноразовый любовник, мой бескорыстный Иуда — подлец, трус и циник по кличке Америка.
— Ну зачем, зачем, господи? — он уже кричал в полный голос. — Какой смысл? Ну убьёшь ты его — и что? Что изменится? Легче тебе станет? Или прошлое таким макаром изменится? Нет! Нет и нет! Только хуже будет, только хуже.
— Хуже? — спросила я насмешливо. — Хуже уже некуда.
Он вскочил. Неожиданно пнул сапогом по костру. Угли взорвались весёлым фейерверком.