Я страшно потел под своей москитной сеткой, вертясь и переворачиваясь с боку на бок на узкой кровати, которая жалобно стонала под моей тяжестью. Одеяло я отбросил, и теперь даже не был в состоянии лежать неподвижно; меня сотрясали удивительно сильные эмоции всякий раз, когда я думал о девушке, когда вспоминал о том моменте, о том ее взгляде… Ее нежное лицо, широкая улыбка, совершенная линия кисти руки, которой она подпирала подбородок… а самое главное — столько чувства в этих ее глубоких, черных глазах… Воспоминание о них не давало мне покоя. Я все время призывал его, в конце концов, даже не имея возможности увидеть в мыслях точные очертания ее лица — теперь оно было смазанным, бесформенным, и это доводило меня до отчаяния.
Несколько коротких, летучих мгновений мои мысли блуждали возле места ее сна, под небольшой москитной сеткой, в нескольких метрах от нашей, неподалеку от меня. Ей, наверняка, тоже было жарко. И она точно так же сбросила одеяло…
— Ты просто бредишь наяву, — уговаривал я себя. — Строишь себе миражи. Это все по причине недостатка женщин. Спи. Немного расслабься и засни. Думай о чем-нибудь другом. Но были ли это только иллюзии? Нет! Ее взгляд был таким красноречивым. А кроме того я вспоминал, с неустанным удовольствием, все те мелкие знаки внимания, которые она с самого начала мне оказывала, и которые я перед тем едва лишь замечал. Ну да! В ее взгляде было столько доверчивости, чувства общности, столько радостной улыбки… Об ошибке не могло быть и речи. Просто она выпила немного вина, которое освободило ее чувства, но ведь они должны были родиться гораздо раньше.
А та прелестная пантомима в реке, когда Малышка стирала белье…
Во всяком случае, я наверняка не ошибался в отношении своих собственных чувств. Это факт, что до сих пор Малышка была для меня всего лишь ребенком под моей опекой, как будто бы маленькой, симпатичной сестренкой. Более того, я всегда считал ее маленькой девочкой, даже не обращая внимания на ее формы. Зато теперь я ощущал мужское вожделение и ничем не сдерживаемое желание прижать ее к себе.
И так вот я сражался с противоречивыми мечтаниями и размышлениями, все сильнее запутываясь, и никак не мог заснуть.
Первым образом, который я пожелал увидать сразу же после пробуждения, был как раз ее. Я почувствовал как бы судорогу в сердце, соединенную с волной счастья, когда увидел ее — худенькую и такую прелестную. Тем утром на ней были спортивные красные шортики и хлопчатобумажная рубашка с обширным декольте, открывающим ее нежные плечики. Ее радостная улыбка, маленькие белые зубки, громадные глаза — все это было как чудо!
— День добрый! Хорошо спал, Элияс?
Она подала мне кружку с горячим кофе. Я ожидал чего-то большего, чем такое банальное утреннее приветствие, правда, сам толком не знал, чего. А что еще она могла сказать? Я чувствовал себя глупо из за того, что весь мой запал был остужен, и вот, вернувшись на землю, я сунул нос в кружку.
Охотники выплыли на рассвете. Они отправились вверх по Сангхи до траверза места смерти слонов. Оттуда, уже пешком, они должны были добраться до поляны и отпилить бивни. До вечера их можно было не ждать.
Лагерь был погружен в приятное тепло африканского утра. Специфическую, напряженную тишину огромных пространств время от времени прерывали крики птиц. Река, широкая и полноводная, текла медленно, еще более усиливая общее ощущение покоя. Я опасался того, что усну от скуки, по причине невозможности действовать, но, в конце концов, мне было и неплохо.
Кухня состояла из ряда четырех кострищ, разожженных над выкопанной в земле канавой, позволявшей манипулировать над ними без необходимости наклоняться. Каждый костер был окружен белыми камнями. Рядом высилась куча дерева, результат тяжкого труда Татаве. Сзади, под брезентом, растянутым словно крыша палатки, мы держали самые нестойкие запасы. Все остальные размещались в сундуках на земле вокруг костров: там было приличное количество тазов, кастрюль и блестящих чистотой принадлежностей — словно на базарной стойке.
Татаве был ответственным за открывание банок. Абсолютно спокойный, сидя на корточках, еще более толстый, чем когда мы выступили в экспедицию, он поставил себе музыку на старенькой магнитоле: «You give me fever…» Ширли Бесси, лента тянула. Тем утром до меня дошло, что, как минимум, одну треть содержимого каждой только что открываемой банки пацан предназначал для личного и немедленного потребления.
В паре шагов стояли пироги, наполовину спрятанные среди желтых трав. На берегу, прямо на земле сохли цветные предметы белья и одежды. За кухней можно было видеть москитную сетку Малышки и уголок, который она устроила для себя вместе с Татаве. Из мебели там была лишь лампа и свистнутый у нас складной стул.
В десяти метрах высилась зонтичная сосна, под которой мы подвесили свою белую москитную сетку, окруженная тремя кучами ровненько уложенных ящиков.
Вдруг появилась Малышка с тетрадью в руке. По дороге она стукнула ею Татаве.
— Ты работать, ясно? — с суровой миной заявила она ему.
Татаве рассмеялся. Они уже помирились.