Я злюсь на себя за то, что не пощусь целый день. Каждый год умоляю маму, чтобы она мне это позволила. Не хочу я есть, после того как видела дедушкины слезы, видела, каким бледным и истощенным приходит папа. Он зашел из синагоги чуточку отдохнуть. Белые губы, белый кафтан, белые туфли, вид сохрани Боже! — как у покойника. Мне кажется, это душа его стала чистой-чистой и просвечивает сквозь одежду. И я принимаюсь за молитву с новой силой.
Мне бы хоть немножечко папиного благочестия!
Мама не выходит из синагоги весь день. Перед «Мусафом» я иду ее проведать. Кантор не поет. На мужской половине свободно. Многие пошли домой отдохнуть, другие сидят на скамьях, углубившись в молитвенник.[7]
Во дворе синагоги играют мальчишки, один жует яблоко, другой медовый коржик.
На балконе, у женщин, все иначе, повсюду приглушенный плач. Во всех углах кто-нибудь стонет и горюет.
Со всех сторон раздается:
— Боже вечный и всемогущий!
Мама плачет молча. Сквозь запотевшие очки почти не видно букв в молитвеннике.
Я стою поодаль и жду. Наконец мама вздыхает, поднимает заплаканное лицо и кивает мне — будто говорит, что с ней все хорошо, хотя по щекам снова текут слёзы. Подхожу поближе. Мне неловко: кругом столько взрослых женщин, и все плачут.
На счастье, появляется кантор в белом кафтане и белой ермолке. Где-то в рядах длинных свечей две наши. Вот они — горят вместе с другими по обе стороны ковчега.
Синагога вдруг оживляется. Наполняется людьми, звуками, теплыми волнами. Все толпятся вокруг священника, раздвигается тяжелая завеса. Мгновенная тишина — не застыл ли сам воздух? Слышен только шелест молитвенных покрывал. Мужчины устремляются к ковчегу. Оттуда бережно, как оживших сказочных принцесс, выносят сияющие свитки Торы. На их чехлах из белого или гранатового бархата блистают шитые золотом или серебром звезды Давида. Короткие серебряные рукоятки с чеканкой или перламутровой инкрустацией украшены колокольчиками и коронами.
От свитков разливается свет. Все тянутся к ним. Мужчины обращают к ним лица. Увидеть хоть краем глаза, послать издали поцелуй… а они, прекрасные, божественные свитки, возвышаются над головами, над вытянутыми руками и медленно плывут через всю синагогу.
У меня нет сил устоять за барьером женской галереи. Так и хочется спрыгнуть, упасть посреди священных свитков Торы или хотя бы приблизиться к ним, к их трепетному свету, хотя бы коснуться их, припасть губами к лучистому ореолу… Но свитки уже уносят в ковчег. Закрывается бархатная завеса. И снова перед глазами темно.
Чтобы заглушить грусть, все принимаются громко молиться.
Я не отрываясь гляжу на мужскую половину: там стоит молитвенный гул, белыми крыльями взлетают концы талесов.
Только кое-где мелькнет то нос, то глаз. Над склоненными головами волнами колышутся черные полоски талесов.
Вот одно покрывало испустило и приглушило вздох. В синагоге темнеет. Талесы кланяются, колышутся, приподнимаются, поворачиваются во все стороны. Они шепчут, молят, взывают.
Вдруг у меня подкашиваются ноги. Все талесы дрогнули и, как тяжелые мешки, рухнули на пол. Там и тут выглядывает белый шелковый носок. Голоса словно исходят из-под земли. Покрывала раскачиваются, словно под ними плот с пробоиной, который вот-вот поглотит бурное море.
Кантора почти не слышно, его заглушают хриплые голоса. Призывают, умоляют — да разверзнутся своды! Воздетые руки, дрожащие свечи. Сейчас, сейчас, сейчас раздвинутся стены и пропустят пророка Илию.
Мужчины рыдают как дети. Я больше не могу, я заливаюсь слезами и прихожу в себя, только когда вижу блеснувший из-под опущенного талеса живой заплаканный глаз и слышу пробегающий по рядам шепот:
— С праздником! С праздником!
Я бегу домой. Скоро все придут из синагоги. Надо накрыть на стол.
— Саша! Быстрей! Быстрей! Неси самовар!
Достаю из буфета большую жестяную коробку и выкладываю на стол все, что в ней есть: печенье, пряники, пирожки, пирожные, самые разные сладости. Тут и стакан чая некуда примостить.
Саша зажигает лампу и вносит пыхтящий, блестящий самовар. Похоже, он радуется, что о нем наконец-то вспомнили.
Доносятся голоса. Один за другим вбегают голодные как волки мальчишки.
За ними входит осунувшаяся мама и, ласково улыбаясь, говорит всем.
— С праздником!
— С праздником! — выскакивает ей навстречу с робкой улыбкой кухарка.
Нет только папы. Он, как всегда, приходит из синагоги последним.
Все жадно набрасываются на угощение и чай. Только успевай наливать стаканы.
Мы спасены. Нас больше не терзает голод. Пошли нам, Господи, счастливый год.
Да будет так!
Аминь!
ПРАЗДНИК КУЩЕЙ
С утра после Дня искупления мы ждем Божьего посланника. После стольких слез и молитв он, право, должен бы появиться.
Во двор въезжает крестьянин с тележкой еловых лап и опрокидывает ее. Ворох колючих веток вываливается на землю.
У нас во дворе становится как в лесу. Пахнет хвоей, смолой. Свежо, будто после дождя. Ветки лежат, словно большие распластанные птицы, от них исходит аромат… или это пение?
Если встать на эту кучу, она затрещит и прогнется. А если хорошенько покачать, и вовсе рухнет.