Гости смакуют вино и ликеры. Отведывают каждого блюда.
— За ваше здоровье, хозяйка! Селедочка у вас — это, я понимаю, селедка!
— А телячий холодец — просто чудо!
Мама сияет от удовольствия.
Неожиданно встает шамес и тоном распорядителя спрашивает:
— Кто прочитает молитву над пожертвованиями?
Поднимается почтенный старик, покашливает, оглаживает длинную седую бороду, поправляет усы, как будто они мешают ему открыть рот, и, завороженно раскачиваясь, начинает:
— Благословен Ты…
Шамес обходит всех и громко, нараспев, словно оглашает список свадебных подарков, называет имя каждого жертвователя и обещанную сумму.
— Ну вот, все равно что холодный компресс ко лбу приложил! Где тут можно еще выпить? Передай-ка мне вон ту бутылку! Нечего ее загораживать!
Пустые бутылки катятся на пол, откупориваются новые, как будто пир начинается сначала.
Вино разливают по рюмкам и стопкам, расплескивают на скатерть. Вдруг длиннобородый старик стучит по столу:
— Тихо!
Он закрывает глаза и вздыхает так глубоко, словно собирается исторгнуть из груди кусок сердца. Вздох обегает столы, подхваченный всеми собравшимися. А потом медленно, поднимаясь со вздохом со дна души, начинает звучать хасидская песнь.
Сначала тихо. Старик качает головой, морщит лоб. Подрагивают усы и губы. Все взгляды, все мысли прикованы к нему. На бледных лицах легкий румянец, глаза полузакрыты. Один за другим к поющему подстраиваются новые голоса, а мелодия забирает все выше и выше.
Пение разбухает, разрастается, разгорается, как пламя. Люди плывут в нем. Они раскачиваются, закрыв глаза, похлопывают в такт по столу, словно желая и его заставить вступить в хор, оторваться от земли.
Вопль ужаса сливается со скорбным причитанием, стоном, мольбой. Песнь полнится непролитыми слезами. До хруста сжимаются пальцы, взмывают руки. Кто-то изо всех сил вцепился себе в бороду, как будто удерживает готовое разорваться сердце.
И вдруг плач обрывается.
Седовласый старик вскидывает голову, точно в этот самый миг Всевышний просиял для него на небесах:
— Друзья! Есть же на свете милостивый Бог! Что вы печалитесь? Ведь сегодня Симхат-Тора! Раввин велел нам плясать и веселиться!
И сразу же тут чья-то рука, там чья-то нога отлетают от тела и взлетают в воздух.
Стол отодвигают к стене, стулья растаскивают в стороны. Грохот такой, что задрожали стены. Скатерть съехала вниз, и на пол посыпались стопки, куски пирогов. Мужчины пускаются в пляс. Притопывают на месте, трясут фалдами, становятся в круг.
Широко раскинув руки, закидывают их на плечи соседей. Руки сплетаются, плечи смыкаются плотно-плотно. Вцепились так, будто боятся попадать и разбиться вдребезги по одиночке. Не глядя друг на друга, не помня себя.
Скачут и скачут скрипучие сапоги.
Танцоры изнемогают.
Вот новая спина вклинивается в круг, еще кто-то со свежими силами бросается в пляску, как в костер.
И весь хоровод оживает. Не осталось ни одного сидящего. Даже стол пританцовывает и норовит подобраться поближе к буйной компании.
— Реб Шмуль-Ноах! Хозяин! А вы что же? Давайте с нами!
И мой папа, всегда такой солидный и спокойный, вступает в круг.
Цепочка мужчин размыкается и подхватывает его с двух сторон. Я смотрю на него из своего уголка. Выискиваю его среди танцующих. Вот он — чуть набок голова, прикрытые глаза, длинная борода по ветру. Кружится, кружится, как во сне, того и гляди, растает от удовольствия.
Папа пляшет.
Как же мне устоять на месте!
— Мама, можно мне тоже?
Женщины стоят вдоль стенки и радуются. Хоть раз в году их мужья повеселятся.
— Мама, ну позволь! Я тоже хочу плясать! Вместе с папой в кругу!
— Да что ты, детка! Тебя затопчут! Сама же видишь…
Тощий длинный человек с воплем врывается в дом. Кувыркается через голову и приземляется на ноги. Ужом пробирается сквозь толпу и влетает на кухню.
— Народ, расступись! Дорогу!
— Ой, горе мне! — взвизгивает кухарка. — Да это реб Лейзер! Что вам понадобилось на кухне?
Она узнала нашего соседа по двору. Однако тощий ее не слушает, будто она не к нему обращается.
Схватив длинный ухват, он вытаскивает из печи большой глиняный горшок. В нем «кулай» — темное варево. Горшок опрокидывается и выливается на соседа. Черный, как негр, он бежит назад, в столовую, и вызывает бурю веселья.
У захмелевших гостей заплетаются и подгибаются ноги. Наконец они без сил валятся на стулья.
Минуту полулежат, как в обмороке, закинув голову.
А потом кто-то, спохватившись, кричит:
— Нам еще к реб Менделю идти.
Все вскакивают, словно их стегнули кнутом, и на полусогнутых выходят на улицу. С ними уходит и папа.
Возвращается он с первой звездой, пошатываясь, крепко выпивши.
Ему стыдно зайти в дом. Дойдя до кровати, он падает как подкошенный.
И нам всем за него неловко.
ПЕРВЫЙ СНЕГ
После Дней покаяния тянутся нудные, глухие будни. Пресные, пасмурные, серые и короткие. На улице без конца идет дождь, идет и идет, будто забыл, что пора и честь знать. Знай себе лупит да брызжет в оконные стекла. Блестящие капли скатываются слезинками окна плачут.
В доме темно даже днем. Ведь день тускнеет, не успев заняться.