Я посторонился — похоже, ему было сейчас не до меня. Но он вдруг поднял свои глазки-буравчики, узнал меня, ухватил за рукав, и его бледное лицо, окаймленное узкой черной бородкой и ровной смоляной челкой, просияло.
— Это ты? Как я рад! Как я рад! — открылись редкие острые зубы.
Радость его, при абсолютно случайной встрече со мной, была слегка неожиданной. Честно говоря, я бы не удивился и совсем другим его эмоциям. К примеру, я был не совсем уверен, правильно ли я себя вел, коротая время у него дома после его ухода. Но такие мелочи не волновали его — вряд ли он об этом вообще помнил.
— Я сегодня такой счастливый! — закинув голову, мечтательно закрыв глаза и оскалив зубы, произнес он.
Я тоже считал, что живу неплохо, — но такого сильного счастья не испытывал, кажется, никогда.
— Красавицу... встретил? — неуверенно произнес я.
Он глянул на меня недоуменно: о чем я?
— Я написал рассказ!
— А!
Я тоже уже знал, что лучше этого не бывает.
— Хочешь, почитаю?
Наглый, однако, тип! Я бы тут узлом завязался от волнения — а у него только кончик носа побелел.
— Где? — пробормотал я.
Прохожие толкали нас, рядом грохотали машины. Он глянул на меня, и его смышленые глазки усмехнулись.
— Ну-у, для более секретных дел бывает иногда трудно место найти. И то, как правило, быстро находится. А уж тут! — цепкие его глазки остановились на входе в стекляшку. — Сюда.
В неуютном кафе мы взяли два граненых стакана кофе, сели за столик, уставленный липкими чашками, блюдцами. Он с бряканьем бесцеремонно их сдвинул, положил листки и с каким-то завыванием перед концом каждой фразы начал читать. Потом, узнав литературу поглубже, я сумел понять, что этот особый заворот фразы он брал у своего любимого Платонова. То был год, когда на нас, как грибной дождь, обрушилась долго скрываемая гениальная проза. Я, например, ходил под Олешей, с его лаконичной изобразительной роскошью: «девочка ростом с веник». Володю нес на руках Андрей Платонов, умевший повернуть фразу и смысл каким-то причудливым ракурсом, так что любой останавливался в изумленье и слышал что-то, прежде неслыханное.
Рассказ назывался «Я с пощечиной в руке». На мой взгляд, это лучший рассказ Володи. Оголившаяся потом обязательная экстравагантность его сюжетов, платоновские «завихрения речи» не казались здесь «слишком пересоленными», поскольку ворочались в вязкой, точной, неказистой действительности, пытаясь ее расшевелить, приподнять, показать лучше. Инженер бегает по заводу, ища первоисточник своих бед, находит все более и более ранних виновников неприятностей, которые, оказывается, просто делали свои дела, вовсе не думая причинить ему зла, и даже не зная о нем, и даже делая что-то полезное, и просто цепочка последствий так повернулась и хлестнула по герою. Зла никто не планировал, все планировали только добро. А автором «первотолчка» оказался председатель месткома, героя ближайший друг. Оказалось, что пощечину, которую герой нес, страстно мечтая ее кому-то влепить, и которая уже «отделилась от ладони и стучала, как дощечка», — некому отдать. И тогда герой подбросил ее, она сделала в воздухе круг и влепилась в щеку самому герою!
Закончив, Володя с облегчением откинулся на стуле, еще больше побледнев и вспотев одновременно.
— Вообще... здорово, — начал бормотать я. Не то что мне не понравилось — я не знал еще, что принято говорить. — Это все... где ты работаешь?
— Да, — рассеянно проговорил он. — Я работаю. На заводе «Светлана». Начальником отдела информации.
Он еще и начальником отдела работает — всего за пару лет до меня закончив вуз! По всем направлением мчится! А я?
— Отнесешь в какое-то издательство? — пробормотал я. Его блаженство я ощутил с завистью. Вот надо стремиться к чему! Заодно я хотел разведать и практику литературы. Может, никогда больше он не будет так разнежен и добр.
Марамзин между тем абсолютно не реагировал на мои слова. Он сидел, откинувшись на стуле, широко расставив ноги в мохнатых унтах (одевался он солидно, но необычно), и на его монгольском, но очень бледном лице тонкие бледные губы шевелились стыдливо-грешной, но сладкой улыбкой: словно он совершил что-то запретное и счастлив этим.
— А? — Слова мои долго, словно через космос, шли к нему и наконец дошли, но смысла он не понял. Да, как видно, и не хотел понимать — у него уже и так все было для блаженства. Самый счастливый день — а я просто так, помог его счастью разродиться. Почему не покидали стекляшку? Жалко было все это терять — много ли будет еще таких мгновений? Не хватало какой-то мелочи, подтверждения, что все великолепно. Теперь я знаю по себе, что нужна какая-то затычка, какой-то еще мелкий конкретный факт, подтверждающий счастье. Счастье испаряется, а этот значок-маячок помнится, и, вспомнив его, вернешь счастье того дня.
— Убираю! — раздался сиплый голос сверху.