От платформы мы шли по узкой Кавалерийской улице, среди деревянных финских домов за хилыми оградами. Улица представляла из себя сияющую «снежную трубу». Нижний полукруг — глубокий снег, протоптанный посередине и вздымающийся по краям, верхний полукруг — согнувшиеся под снегом с двух сторон и смерзшиеся посередине белые ветки высоких деревьев. Как только ты входил в этот перламутровый коридор — почему-то всегда в конце его возникало одно и то же видение, ставшее почти ритуальным, — появлялся удивительно гармоничный в этом овале черный человек. У него были ноги колесом, чудно вписывающиеся в общий овал улицы. На голове был треух с торчащими ушами. Черные рукавицы слегка свисали с рук. Говорили — это был кочегар с дачи Черкасовых в конце улицы, у обрыва. Мы с ним сближались, и по мере сближения поднималось ликование: раз эта неизменная фигура встречает тебя год за годом, и сейчас тоже, — значит, и в этот раз все будет так же великолепно, как всегда! Холл, залитый солнцем, узкую лестницу, коридор пролетал одним махом — будто ты не только что сюда приехал, а уже великолепно здесь отдохнул.
Войдя в затхлый пенал номера, я сразу же, радостно сопя после холода, начинал с грохотом передвигать мебель: здесь тебе предстояло жить месяц, и все должно быть расставлено идеально!
Ближе к окну ставился письменный стол, к нему с дребезжаньем придвигалась полка. Кровать и раздвижной диван уходили в глубь комнаты, между ними вдвигался низкий журнальный столик — это будет уголок отдыха и блаженства. Мебель была старая, обшарпанная, пятидесятых годов, поэтому я волохал ее смело, не жалея. Потом стоял, любуясь сделанным: нигде в другом месте нельзя было изменить все к лучшему так быстро и легко.
За таким началом и все следующее должно идти так же!
Иногда после этого вдруг наступала сладкая истома, вызванная перенасыщением организма кислородом, — ты падал на кровать и при ярком солнечным свете спал несколько часов кряду. Сны были легкие, светлые, непохожие совсем на тяжелые городские.
Но чаще заснуть не удавалось — не успевал я закончить перестановку мебели, как раздавался лихой стук в дверь, и входил веселый Саша Житинский:
— Приехал?
— А как ты узнал?
— А кто еще такой грохот поднимет, на весь дом?
— А ты в каком номере?
— Да как раз под тобой! Ну что?
И начиналась веселая комаровская карусель, иногда длившаяся сутки, порой неделю, а иногда и весь срок!
Отметив прибытие, замечали, что на улице стало уже темнеть, зато засияли окна столовой напротив. Прикрывая горло рукой, чтобы не простудиться, перебегали снежный двор и врывались в стеклянную столовую, жадно втягивали запахи не забытой за год здешней еды — еда была скромная, «больничная», как называли ее мы, но поскольку она ассоциировалась с другими радостями, то радовала и она. Озирали тусклый зал. Приехали все — друзья, с которыми не общался целый год, а если и общался, то не так! Старались усесться вместе — Житинский, Попов, Прохватилов, Максимов, Толстоба, Ира Знаменская. Было не расстаться полночи, сбивались у кого-нибудь в комнате, иногда и на сутки. И все равно — наступал самый сладостный момент: оторвавшись от всех, ты наконец входил в свою комнату, полный хозяин своего пространства и времени, вольный распорядиться им, как угодно! А любили мы все одно и то же. Писать!
Вынимались из папочки листочки. Как и все мастеровые, я любил и чисто чувственную сторону дела: сладострастно брякал над ухом кнопками в коробочке, разглядывал черновики, в нужном порядке прикалывал их к полке, вонзая в них жало кнопок. Потом откидывался на стуле, оглядывал стол, с приятной натугой поднимал с пола тяжелую пишущую машинку, расчехлял. Иногда этого удовольствия хватало для первого раза: начало положено, и ты мог сладко уснуть. Но работа затягивала все больше. Стук машинки — один из лучших звуков на свете, трудно не заслушаться им, вовремя остановиться. Но что значит — вовремя? Затем ты и приехал сюда, потому что тут все время — твое, распоряжайся им, как угодно. Закончишь страницу, сладко потянешься, глянешь на часы. Господи — пол второго уже! Заработался! Но это не тревога, а счастье. Это в городе надо время рубить на куски, а здесь оно твое, безраздельно. «Ныряешь» опять. Выныриваешь. Ого! Чувствуя себя настоящим богатырем, дергаешь заклеенную дверь на балкон, сухая белая бумага рвется, выходишь на мороз. Половина окон в доме сияет, сквозь открытые форточки доносится треск машинок — оттуда быстрый, уверенный, отсюда вдумчивый, редкий, а в этом светящемся окне тишина, видно пишут пером. Но главное — все тут твои друзья, коллеги, наедине с тем же счастьем, что и ты. Это вселяет бодрость, уверенность — раз столько взрослых, неглупых людей занимается этим всю ночь напролет, значит, это дело действительно упоительное. Весь поселок спит, дома темные, и только мы, счастливые, бодрствуем. Те комаровские ночи — главное счастье в жизни.