Постепенно наступает истома. Можно, приустав печатать, другим заняться. Попить чайку. Налить из крана воды в стакан, сунуть кипятильник, пошуршать в пачке чаем — есть еще пока. Отдохни... Но разгулявшиеся мысли нелегко остановить. Вдруг «подстрелишь» на лету взглядом фразу в черновике, потом взгляд перелетит на лист, вставленный в машинку. Ах, вот же куда просится фраза из черновика, не зря она столько ждала! А к ней лепится эта вот! Вдруг поехало самое главное — из мертвых букв стали слепляться комочки живого, и их все больше становится, все «сырье» идет в дело.
Что горит? Хватаешься за стакан — он пустой, уже без воды, и мягкий — пальцы влипают в него! Выдернул из стакана за шнур кипятильник, не успев выдернуть его из сети, — и он упал на бумаги, загорелись листы! Выдернул. Забил ладонями огонь. Выкинул обгорелое в урну. Уф. Запах пожарища. Неплохо погулял. Потом я приезжал в Комарово много лет и, если попадал в этот номер, любовался ожогом — отметиной на полировке стола. Горячие были дела!
Ляжешь, наконец, спать и заснешь под открытой в морозную ночь форточкой, мгновенно и сладко. Проснешься и, еще не открывая глаз, чувствуешь небывалую радость и бодрость. Выспался и отдохнул так, будто спал неделю, а не четыре часа. Кровь играет, словно звенит в тебе. Вдруг через форточку доносится быстрый глухой стук. Кто-то уже работает? Открываешь глаза. Точно, работает! Верх сосны уже золотой от солнца, и там, среди колючих засохших веточек, трудится роскошный дятел с красной грудью. Постучит, потом — словно послушает гулкое эхо и снова стучит. Первый труженик. И мне пора. Сбрасываешь с кровати ноги. В комнате мороз — но бодрый, веселый, совсем не тот липкий, тяжелый, который в городе заставляет кутаться, горбиться, — на этом морозе хочется распрямиться и двигаться. Фр-р-р! Дятел улетает. Солнечная утренняя тишина. Но вот Дом начинает просыпаться. В каком-то далеком номере открыли воду, и кран протяжно запел, и вся система труб откликнулась, загудела, затряслась. Резко содрогнувшись, трубы утихли. И снова — сладкая утренняя тишина. До следующего «соло» пауза будет долгой. Вот взбрыкнется другой кран — и снова тишина, солнце, блаженство. Это еще не побудка, не подъем. Тайна не разглашаемая, но известная всем: в столь ранний час к умывальной раковине кидаются вовсе не умываться, а исполнить совсем другую нужду, и включают воду. Туалет у нас, увы, один на всех в коридоре, а хочется еще понежиться под одеялом, не вставать окончательно — и тайну ранних содроганий водопровода знают все — без них уже наш Дом был как бы и не родной. Потом завывания крана учащаются — это уже похоже на умывания. Такой бодрой утренней музыки нет больше нигде.
Сверкает снег под окном, а в протоптанных в нем дорожках свет голубоватый. Бежишь в столовую, завтракаешь — и возвращаешься назад. И опять все золотое время — твое!
А вечером после ужина — рядом друзья! Идешь туда, где в этот вечер шумно. А иногда вдруг собираются у тебя. Помню вечер, переходящий в ночь. И в моей комнате двадцать человек — на кровати, диване, креслах, стульях. Запоздавший на сборище Городницкий сидит на столе, приехавший из Москвы мрачный Рейн темнеет на подоконнике. Нигде и никогда, кроме как там, мы не были так близки и счастливы.
Комарово — это легкость, беззаботность. А какая жизнь, а уже тем более — какая молодость может быть без них? Что же еще вспоминать как счастье — если не те дни и ночи?