«Наши знакомые попросту замучили меня: кто сочувствием, кто прямым осуждением, – признавалась Вера. – Не успели передохнуть от мезальянса Серёжи, всполошившего всю губернию, – благоволите наблюдать «сомнительную партию» Аннет! И все как один не могут понять – как же я допустила, как не воспользовалась священным правом матери, как могла благословить этот брак? Можно подумать, у меня был хоть малейший выбор… Мы ничего не можем сделать, когда наши выросшие дети решают свою судьбу. Андрей Петрович – хороший и порядочный человек, он любит мою Аннет, – так чего же мне ещё желать для дочери? А попробуй я запретить, – Аннет попросту сбежала бы из дому, как прежде поступила Александрин! Я до сих пор ломаю голову – что я сделала тогда неверно? Почему не смогла уговорить, убедить девочку? Впрочем, не девочку уж, нет… Разве можно убедить в чём-то смертельно влюблённую женщину?.. Незачем и пытаться… И ведь до сих пор ни слуху ни духу о моей Александрин и об этом Казарине, как я ни расспрашивала всех знакомых! Так как же я могу хоть в чём-то воспрепятствовать Аннет? Хватит с меня сломанных судеб моих детей, за которые я в ответе… Единственное, что я смогла, – снабдить Аннет вещами, деньгами, всевозможными рекомендательными письмами и уверениями, что я примчусь к ней по первому же требованию. К тому же Миша этим летом освобождается от надзора и, вероятно, сможет приехать к дочери с мужем в Тобольскую губернию… Всё же окажется ближе, чем мне или братьям катить из Москвы. Если бы вы знали, Никита, как я устала и измучилась от всех этих событий! Аннет уезжала совершенно счастливая, я никогда не видела, чтобы она так светилась. Но ей всего девятнадцать лет, и она не видела в жизни ни одного серьёзного несчастья, ни одной житейской неурядицы… Она впервые окажется далеко от близких людей, от меня, братьев… Что будет, если она поймёт, что не рассчитала своих возможностей, что новая жизнь слишком тяжела, слишком непосильна для неё? Мне ли не знать, что бывает с человеком, который в одиночку тянет тяжкий воз? Мне ли не знать, как постепенно умирают чувства, гаснут желания, дни сливаются в одну сплошную серую нить – и уж доходишь до того, что смерти ждёшь как единственного избавления? Кажется, у Некрасова были строки: «Без наслаждения живёт, без сожаленья умирает…» Но как бы хотелось избавить от этого детей, которые только-только вышли на дорогу жизни и искренне не ждут от неё ни колдобин, ни ям, ни непролазных болот… И как мучительно сознавать, что не в твоей власти вытерпеть за них их беды, пережить их тревоги… Сами, теперь уже сами. Это и горько. Потому и прошу вас всем сердцем, Никита: напишите, ради Бога, что вы живы и здоровы, что зима кончается, что Маняша растёт и радует отцовскую душу. Вы по-прежнему дороги мне и знаете об этом – так не забывайте же меня! Остаюсь ваша Вера Иверзнева, княгиня Тоневицкая.»
Дочитав письмо до конца, Никита подошёл к окну – и более часа стоял не двигаясь, бездумно глядя на голубой снег под окнами, на синиц, скакавших по голым ветвям старой липы, на заваленную снегом клумбу, где летом цвели георгины… Понемногу начинало смеркаться. Двор потускнел, потемнел и словно вспомнил, что до весны ещё долго. Закатов всё стоял у окна.
В кабинет вошла Дунька.
– Никита Владимирыч, пошто обедать не стали? У Прохоровны нашей вечером именины правятся, так дозвольте ей с ужином-то не возиться… Никита Владимирыч! Нешто вести худые пришли?!
– Всё замечательно, Дунька, – сказал он, не оборачиваясь. – Где мой «ерофеич»?
– Никита Владимирыч! – горестно всплеснула руками экономка. – Обещались ведь!
– Оставь меня хотя бы нынче в покое. Принеси всё, что нужно, – и марш к Прохоровне на именины!
Он не обернулся, не повысил голоса. Но через пять минут на столе уже стоял знакомый полуштоф, стакан и тарелка с солёными рыжиками. Дунька же исчезла, как её любимый домовой: тихо и мгновенно.
Поздним вечером Александрин сидела в своей комнате, привычно ожидая, когда Парашка просунет в дверь голову и весело позовёт: «Пожалуйте, Александра Михайловна, к барину книжку читать!» Но время шло, а горничная всё не показывалась. Александрин была уже всерьёз озадачена, когда вдруг вспомнила, что ещё днём Парашка отпросилась у неё на весь вечер «на именины к Прохоровне».
«Так, вероятно, Никита Владимирович давно ждёт меня! Боже, как я забывчива стала… Надо скорей идти, уже непозволительно поздно!» – Александрин торопливо просунула ноги в комнатные туфли, накинула платок и пошла к дверям.
Войдя в гостиную, она растерянно остановилась на пороге: в комнате никого не было. Не горели даже свечи, и гаснущие в печке угли мрачно, красно поблёскивали сквозь вырезную дверцу. Стенные часы между печью и книжным шкафом показывали одиннадцать. Из девичьей доносился приглушённый смех, песни, балалаечный наигрыш. Александрин недоумённо пожала плечами и готова была уже уйти к себе – но внимание её привлёк слабый свет из-под двери кабинета. Поколебавшись, она подошла, слегка постучала:
– Никита Владимирович! Вы позволите?