– Снедать-то идите, умельцы, – звала Устинья, бухая котелок на стол, – Кашу я сварила да медвежатину в углях запекла. Васёна, ну-ка неча хорониться, иди да ешь! Кому это всё принесено-то? И медку с клюковкой поешь, тебе надобно!
– Дитям дай, Даниловна, – хмуро отзывалась Василиса. – И сами ешьте. До весны долго ещё, зубы берегите.
– Всем хватит, – уверяла Устинья.
Она была права: с тех пор, как дед Трофим узнал, что Василиса беременна, хорошая еда в зимнем балагане не переводилась. Помимо уже привычной крупы, солонины и сухарей, старик или Гришка привозили на ручных санях мёрзлое мясо – медвежатину, оленину, – рыбу, мочёные ягоды, черемшу, мёд и клюкву.
– Брюхатой бабе вдоволь харча надобно, – говорил старик, когда Устинья смущённо принималась благодарить и уверять, что они обошлись бы и меньшим. – Коли здорового работника наша Васёна родить намеряется – пущай ест, сколь нутро просит.
– В убыток вас вгоним, – сдержанно говорила Устинья, которую коробило это спокойное «наша», сказанное о Василисе. Старик делал вид, что не замечает её сухого тона, усмехался:
– Невелика потеря… К тому ж хозяин твой чистым золотом платит!
Это было правдой: к апрелю от семи золотых самородков остались лишь два. Их Ефим обязался отдать деду Трофиму перед самым уходом из балагана: в обмен на деньги и фальшивые документы.
Гришка показывался в балагане гораздо чаще старика: недели не проходило, чтобы он не подкатил на своих широких, обтянутых лосиной кожей лыжах к порогу. Молодой охотник никогда не приезжал с пустыми руками: то привозил берестяной туес мёду, то клюквы, без которой Василиса просто не могла жить, то ледяной камень замёрзшего брусничного взвара. Однажды даже привёз печатных пряников – мягких, сладких, по-летнему пахнущих мёдом. Василиса долго и недоверчиво обнюхивала печево:
– Это откуда же такое, Григорий Трофимыч?
– В город с тятей ездили, соболей в контору сдавали, – весело отозвался Гришка. – Купил вот тебе на забаву. Ешь, здоровей!
– Спаси бог, – коротко поклонилась Василиса – и ушла за печку. Пряников она не съела ни куска, разделив их между Петькой и Танюшкой. Последний с возмущением отверг подарок:
– Да господь с тобой, Васёнка! Я, поди-ка, большой!
– Ешь, большой… – грустно улыбнулась Василиса. И до вечера не сказала ни слова, лёжа на лавке и думая о чём-то своём. Уже в сумерках, когда Ефим с Петькой вышли нарубить на ночь дров, Устинья подсела к ней.
– И не говори мне ничего, – сердито сказала Василиса, не глядя на неё. – Сама вижу, зачем он ездит.
– Может, подумаешь, девка? – помолчав, спросила Устинья. – Я ведь тебе хорошего хочу. Понятно, что лучше Антипа не сыскать… так ведь на этом свете уж не свидаетесь! А жить всяко надо. Чем тебе Гришка худ? Охотник, работник, вольный… Хозяйство у них крепкое. Он тебя беречь будет, жалеть. Да сама подумай, как ты с нами, брюхатая, весной через тайгу-то поволочёшься? Ведь уж пузо-то у тебя с бочку отрастёт, за кажин куст цепляться будет! Я-то помню, какова сама на последних месяцах дохаживала! Шаг сделаешь – в глазах зелено! А тут сколь сотен вёрст до Шарташа сделать надобно?..
Василиса молча закрыла глаза. Из-под ресниц, медленные, поползли слёзы.
– Эй, эй, Васёнка, ты чего это? – испугалась Устинья. – Нешто можно тебе? Да прости на худом слове, коль обидела, только…
– Ежели я вам в тяготу – пойду за Гришку, – сдавленно пообещала Василиса. – Как другим разом приедет – сама ему скажу…
– Ну уж, нет, девка! – рассвирепела Устинья. – Нешто мы господа тебе – неволей замуж пихать?! Не люб он тебе – не возьмёт!
– Сама же говоришь… не дойти мне брюхатой…
– Ефим на плечах донесёт! Не такое нашивал! – твёрдо сказала Устя. – И моё тебе слово: более с тобой о Гришке и не заговорю! Жаль, конечно, парня… но, стало быть, другая ему на роду назначена. Да зима-то долгая: глядишь, надоешь ещё ему!
Но, судя по постоянным наездам молодого охотника в балаган, надежды эти были напрасны.
– Надо бы нам, Ефим, пораньше отсюда уйти, – сказала однажды Устинья мужу. – Не дожидаться, покуда дед этот нас отпустит – а самим в тайгу нырнуть, как ростеплеет только. Бог с ними, с бумагами: и без них люди живут.
– Чего боишься? – нахмурился Ефим.
– Помнишь, как Акинфич давеча обмолвился? «Наша», мол, Васёнка… Видать, в голове-то он уж её себе прибрал!
– Да кто ж ему даст Васёнку? С моим племяшом-то в пузе? – разом ощетинился Ефим. – Не сильней он меня, поди, Акинфич твой! Не таких валяли! Коль чего – кулаком в землю по репку вобью!
– Угу… Ежели он тебя раньше из ружа не устрелит.
– Из-за бабы-то? – отмахнулся Ефим. – Не басурмане же они с Григорьем… Захотели бабу сосватать, не отдали им – ну и ладно, не вешаться же теперь? Ещё три сотни соболей в город свезут – купят Гришке жёнку, коль в заводе у них это. И то – что делать, коль на тыщу вёрст в округе одни бурятки косоглазые? А мы к той поре уж далеко будем! Ты про это лучше думай!
Устинья только тяжело вздохнула и больше мужа не трогала.