Как солнце, воздух и вода, нам необходимы слезы, пусть инсценированные, как паралич Карлоса, циркулирующие по телекабелю, словно по водопроводной трубе, от Останкинской башни в роли водонапорной и до запотевшей от слез телеантенны... Должно же быть у всех нас что-то общее в этой жизни, кроме смерти и общественного транспорта, политической платформы и экономической программы, зиждущейся на слезах мексиканки Ирены, от которых зависит процветание в России субтропиков, хрустящего на губах райского наслаждения, стойкого, удивительного вкуса. По кабелю циркулируют слезы Ирены и телебашня в Риге, митинг в Алма-Ате, демонстрация в Грузии, голодающий доктор Хайдер... Пятое колесо делает тысячу оборотов в 600 секунд, из Новосибирска со скоростью пятьдесят километров в час вышел поезд в Адлер, из Адлера с той же скоростью — в Новосибирск, вопрос: сколько человек погибло под Уфой? Беспорядки в Китае, вооруженные столкновения в Сухуми, Дубоссарах, Осетии, Нельсон Мандела вышел из тюрьмы, режиссер комсомольского театра из КПСС, — но чу!.. Возможна ли в самом деле такая циркуляция при радиационном фоне, превышающем естественный в 87 раз? Нет, невозможна, необходим другой энергоблок, дополнительное питание, подключение к орбитальному комплексу, ратификация кометы Галлея, альтернативные слезы, поставляемые нам Иреной: мы ей нефть, она нам паралич Карлоса, мы ей алмазную трубку, она нам обморок в церкви, мы ей президента Югославии, она нам — прах императрицы Марии Федоровны, и это называется бартер... Расстрел Белого дома затягивает ледяная корка голубого экрана, оператор CNN на балконе жилого дома ведет репортаж в режиме реального времени, снимая живую картинку с неприглядной русской действительности, через объектив его камеры заглядывает к нам в дом пятимиллиардный глаз мира, телевидение заказывает сюжеты, у которых жизнь на побегушках, смерть носит заказной характер, кровь жертв землетрясения в Спитаке перемешана со слезами Ирены, и невозможно в перерывах между очередными сериями остановить словоизлияния матери... Под пеплом сюжета о мстительной мексиканке Яриме кипит лава реальных событий, шаг влево, шаг вправо — ступишь ногой в сведение счетов: если Ася выкрикнет в трубку, что ей надоел весь этот рассчитанный на мексиканских пеонов телебред, мама визгливо возразит, что это родная мать ей надоела, которая всю жизнь вложила в то, чтобы вырастить дочь... Ася в сердцах скажет: сама забрала меня у отца, я так хотела остаться в его доме инвалидов, цеплялась за ножки стола, а ты разжимала мои пальцы и тащила меня за волосы!.. Твой отец только и думал, что о своих олигофренах, взвизгнет мать, он испортил тебе желудок инвалидской кормежкой!.. Лучше б он испортил мне желудок, чем ты — мою жизнь, крикнет Ася, и дверь комнаты Марины Матвеевны приоткроется шире, из нее выйдет мексиканка Ирена и встанет немым укором в глубине коридора, шевеля антеннами мертвых пальцев — и начнет в слепящем сне разума искать Асину душу, словно гоголевская панночка... «Так у Яримы была сестра?» — спрашивает громко Ася. «Близнец, — радуется мать, — а Карлос притворился, что у него отнялись ноги...» У маминой соседки действительно отнялись ноги, и мама теперь не ходит к ней в гости, как прежде, будто у нее самой отнялись ноги... Что говорят врачи? Врачи немы, как Ирена...
Аркаша сердито хлопает дверью в свою комнату. Иногда Асе удается спихнуть ему телефонную трубку с голосом матери, и он, кося глазом в футбол, время от времени терпеливо подает реплики, обмахиваясь трубкой как веером, наматывая себе провод на шею как удавку. У мужа Ася учится искусству переключения и релаксации, каждый день подолгу сидит в позе кучера, тренируя дыхание, прислушиваясь к тихому пению у себя в груди, поэтому когда Марина Матвеевна, запеленав в павлово-посадский платок кошку Сюру, катает животное в старой коляске по коридору и говорит, вытянув губы в трубочку: «А вот и мы с моим котиком, с моим слядким!..», Ася спокойно усмехается и гладит изнывающую от отвращения к собственной жизни кошку....
«...Романтическая музыка не способна выразить себя так, как старинная, в строго очерченных границах рефрена и куплета. Утонченный вкус удерживает старинную музыку от воинственного многозвучия. Композиторы восемнадцатого века не надоедали миру своими страданиями и неистовыми страстями. Музыка также не должна ранить ухо силой звучания. Гайдн повторял своим музыкантам: пиано, пиано!.. Девятнадцатый век привнес в музыку излишний шум, конфликты и тот липкий лиризм, который на меня навевает скуку. И вообще, мне хочется в ярости кататься по полу, когда я думаю о том, какой была музыка до романтиков...»