Наши купавские девушки этой песни не знали, но тоже тихонько подпевали. Тетя Аня поняла, что не все поют, и сменила песню.
начала она, и песню дружно подхватили все.
После длинных песен девушки переключились на частушки. Тут уж все пели задорно: частушки у нас самые любимые песенки. Их даже сами девушки складывали.
Вдруг на крыльце брякнула железная щеколда. Урчал насторожился. Мать схватила с шестка мигалку, — там на всякий случай горела маленькая, без стекла, лампочка, — и выглянула в сени. В дверях пиликнула гармошка.
— Пожалуйста, сюда, — сказала мать. — Не упадите, уступчик тут, — упреждала она, освещая сени.
Парни толпой вошли в избу, поздоровались, — здорово, мол, ночевали, — это у нас обычные слова привета.
— А мы еще и не собирались ночевать, — подрезала Аня, и все весело засмеялись.
Пока рассаживались парни, в избе воцарилось минутное настороженное молчание. Только одна бабушка ворчала на печи: «Господи помилуй, целая шатия… Выстудят ведь избу-то…»
Но бабушку никто не слышал, кроме меня, а по мне пусть хоть дверь настежь, только бы посиделки были подольше.
— Чего это у тебя, Александр Яковлич, гармошка-то молчит? Аль на холоду простудила голоски? — спросил кто-то.
Девушки понимающе переглянулись и уже, не ожидая гармониста, снова запели — у них тоже своя гордость. Гармонист без упрашивания должен знать свое дело.
Тут уж Александр Яковлевич, которого все звали, как и моего отца, Олей, поставил гармошку с бубенцами к себе на колени, натянул на плечо ремень. Вначале прошелся пальцами по голосам сверху вниз, будто показывая, что ни один голосок не присох от мороза. И немного поворковав, вдруг гармонь проснулась, вдруг запели лады, зазвенели колокольчики, загудели басы. А девушки тут как тут:
Изба вновь ожила. Одна песенка сменялась другой. Оля Бессолов сбросил с себя оранжевое кашне, распахнул полушубок и вошел в свою роль. Все звенело и пело в избе. Казалось, что и потолок стал выше, и стены раздвинулись. А бабушка по-прежнему ворчала: «Господи помилуй, разнесут ведь избу-то…».
Но вот гармонист, будто устав, легонько прошелся по ладам и, подмигнув приятелям, вполголоса запел:
И опять гармонь словно проснулась, зазвенели колокольчики.
в ответ звонкоголосо пропели девушки.
Так произошло объяснение.
Гармошка снова заворковала тихо и нежно, девушки заговорили о чем-то о своем. И вдруг в самое затишье я совсем осмелел и неожиданно для всех подал с полатей голос:
Мать погрозила мне, но на лице у нее была улыбка.
— Только тебя и не хватало… о ягодиночке запел!
— Они не поют же… я сам сложил…
Над моей неожиданной песенкой все смеялись, даже гармонист смолк.
— Все чего-нибудь выдумывает… Не время тебе, говорю, такие песни распевать, — уже строже сказала мать и вышла в сени.
— Научат тут добру, как же, — прошептала раздраженно бабушка.
Вскоре мать вернулась с решетом в руках. Гроздья рябины, слегка припудренные инеем, покоились в нем красной горкой. Я знал, ягоды были сладкие, не такие, как осенью на рябине.
Все брали по кисточке, пробовали мороженые ягоды, хвалили.
— И как ты, Петровна, изготовила-то этак?
— А чего трудного? Нарвала вон с рябины, развесила на мороз. Кислота-то и превратилась в сладость.
— Ну и ну, — сказал Оля. — На рябине-то сколь пропадает добра.
— А я еще вас паренкой угощу.
Мать опять вышла в сени и в большом блюде принесла пареницу. Пареница, нарезанная ломтиками и высушенная в печи брюква, тоже была сладкая и вкусная.
— Это вам за новые песенки. Ешьте на доброе здоровье да пойте веселее, — угощая, просила мать.