«Святая Мария, моя заступница, не лиши меня своей вечной любви. Даруй и мне силу вечно любить… вечно любить… даруй им покой, утешение…» Вдруг она вспомнила древнюю молитву, слышанную в Испании: «Боже, дай мне силы перенести то, что я не в силах изменить. Боже, дай мне силы изменить то, что я не в силах перенести. Боже, дай мне мудрости, чтобы не спутать первое со вторым».
Она тихо, растроганно улыбнулась своей молитве, которая, растворяя слова, как бы глухо и мягко растаяла где-то в глубинах ее души, слилась со всем тем, что уже не нуждается ни в словах, ни в иных особенных знаках. И, улыбаясь, проговорила:
— Быть может, все же накрыть на стол?
Мужчины — капризные дети — снова умолкли на миг и несколько бестолково стали глядеть друг на друга, — не зная, что отвечать на этот простой вопрос, оборвавший растянутые паутинки их блестких слов.
Один лишь Симон сидел, неподвижно глядя перед собой, и не слышал вопроса.
Он, видно, и сам не понимал, какое облако сошло на него.
Привязав лошадей к пальме около заметного издали светлого камня и попросив угрюмую негритянку, выглянувшую из-за железной ставни одинокого дома, присмотреть, гуляющие Симон и Хуан Висенте пошли по каменистой дорожке, ведущей в ложбину и после — к Силье. По сторонам и сзади — когда они оглядывались — белел родной и тихий Каракас, прямо перед глазами вставали округлые ярко-зеленые холмы и возвышенности. По одной из таких продутых ветром и плоских возвышенностей они и шли, не торопясь, заложив руки за спину и пиная носками дорожных сапог белеющие кусочки известняков и пестрые россыпи порфирита. Вдали за холмами курилось туманное марево, и весело было сознавать, что войди туда, на ту кругло-зеленую лбину — и вдруг откроется блесткое, и лазурное, и туманно-застылое море, мелькнут внизу крыши Ла-Гуайры — порта, океанских ворот их Каракаса…
— Ты что не пришел на другой день?
— Я был в деревне. Пабло, разносчик, в тот день не приехал — не передал приглашения.
— Фанни пишет тебе?
— Нет. А что?
— Родственница! Как ей — в Европе?
— Ну, тебе она тоже родственница.
— Это так. Но…
— Да, да, ты женат.
— Это все равно. А другая сестрица…
— Смотри: лошадь без всадника.
— Это часто.
Они замолчали, ощутимо набредя в разговоре на то, о чем скрыто помнила душа. Все же Хуан сказал:
— Опять засекли, а конь вырвался.
Но Симон не ответил, тем самым давая понять, что все ясно, все ясно, и только…
— Мне только неясно, — сказал он глухо, — как люди позволяют это. Я не могу понять. Я не представляю себя без свободы, без этого пламени в сердце. Я искренне пытаюсь и не могу понять людей, позволяющих над собою насилие.
— Ты это много раз говорил уже, — улыбаясь в закрученные усы, отвечал Хуан; он был чуть повыше Симона, сутулей и сдержанней в жестах и более застылый и крепкий в чертах лица. — А тех, кто насилует, понимаешь? — не удержался и поддразнил он.
— Не вижу повода для шуток, — быстро и сухо ответил Боливар-младший.
— Что зря кипятиться? От этого ничего не изменится; лучше делать дело. А эти сборища, разговоры…
— Это я уже слышал. Только дела никто не делает.
— Что ж, а ты?
Симон кипяще молчал, щурил глаза и дергал углами рта; Хуан примирительно потянул его за рукав. Симон не разжал рук, сцепленных за спиной.
— Не валяй дурака. Нашел врага. Со мною сражаться просто.
Симон вдруг просто сказал:
— Я понимаю, со мной тяжело. Я все говорю одно и одно, а это надоедает, люди хотят жить.
— Не ты один озабочен свободой, но ведь не обязательно сгорать от этого каждый миг. Так и на суть ничего не останется… когда она подоспеет.
— У меня огня хватит.
— Ну, ну…
Они помолчали, стоя у родного города, глядя на зелень, на синюю долину между возвышенностью, на которой они стояли, и цепью холмов.
— Это что же! изо дня в день, из часа в час эти испанцы не просто притесняют, но не дают жить; я уж не говорю о хозяйстве, рабах, о том и об этом — я говорю о самом очевидном: они рубят головы, четвертуют, вешают, привязывают младенцев к спинам связанных матерей и заставляют их умирать с голоду и от москитов — сначала младенцев, потом самих матерей, — и народ принимает это как должное. Принимает это как очевидную жизнь. Я не понимаю этого. У меня есть чувство, что кто-то должен им сказать, что это не так, что это не отвечает природе… сказать, крикнуть, и люди проснутся. Я убежден, что это не жизнь, а сон. Иначе я… я не понимаю ничего.
— Ты совершаешь ту же ошибку, что многие, — задумчиво отвечал Хуан. — Тебе в твоем гневе и пламени кажется, что вокруг только резня и стоны; а между тем большинство людей каждый день только спит, ест, обнимает жен, ласкает детей, пасет скот и работает на плантациях…
— Где по спинам гуляет плеть?