Читаем Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре полностью

— Да, где гуляет плеть; но, однако, пойми мою мысль. Мало того, что гуляет плеть, но каждый знает, что через день, через час, быть может, могут войти, перерезать его детей, его самого заковать в кандалы и послать на галеры — и все это без всяких объяснений и за какую-нибудь ничтожную провинность, о которой он сам, виноватый, и догадаться не может; все так. Он головой знает это. И все же каждую минуту, пока он еще не бит и не резан, он спит, ест, ласкает детей, работает и ни о чем не думает. Таков человек; он не может не забываться, не жить.

— А Тупак Амару? Не смирившийся Мануэль Гуаль? А Хосе Мария Эспанья?

— Вот, ты сам подсказал; звук их имен отрицает еще одну твою мысль. Тебе кажется в твоем гордом запале, что ты один бредишь свободой; меж тем было — и есть! — много людей, которые жили тем же и даже, как видишь, отдали силы, жизнь.

— Смерти я не боюсь. Ты знаешь, мы с тобой сироты с самого раннего детства; у нас огромное состояние; нам не о ком…

— А Мария? — смеясь, возразил Хуан.

— Мария меня понимает, она сочувствует… хотя…

— То-то, хотя. Эй, Симон, не размахивай кубком, расплещешь вино. Не сносить тебе головы, да и прочим людям, которым ты…

— Я все знаю. Все знаю, — отрывисто произнес Симон. — Все знаю и не могу, как вы.

— Тише, тише, — смеясь, добродушно погладил брат Хуан Висенте его сухое и твердое, злое плечо. — Мы вместе, ведь это известно. Ведь мы не только братья, но и друзья. Бойцы. Просто я, ты… как бы тебе сказать…

— Да, да, — отвечал Боливар, повернувшись на каблуке и неловко обняв брата.

* * *

Облокотившись на розовые холодно-мраморные перила, он стоял на обширном пустом балконе и смотрел то в заросший сад, то на голые плиты камня, бывшие у его ног. Весь этот вид на миг напомнил ему тот вечер, когда они впервые были душа с душой, тот балкон, — но он насильно вытравил эту мысль, это воспоминание из больного сердца: нечего сыпать на рану соль, благо она болит не остро и раздирающе, а как-то тускло и тупо.

Он покосился на двери в комнату: там в глубине виднелись еще одни открытые двери, а за ними в палевом полумраке — черные пятна мантилий, сутан и траурных сюртуков; слышалось бормотание. Полога с постелью не было видно.

Он вновь отвернулся; лицо его, если бы кто-то видел его в тот миг, имело вид незначаще-отчужденный от мира; казалось, в груди у него тяжелый металлический шар, и он ощущает его тихую и круглую тяжесть и — глядя на листья, и розовые цветы, и козленка, зачем-то приставшего к пеньку спиленной толстой пальмы, — не понимает, как листья могут так призрачно и легко шевелиться, как в мире может быть легкость и свет.

Но на лице его не было ужаса и отчаяния.

Он не смог бы выразить одним словом свое душевное состояние этих часов, этих минут. Он чувствовал себя вдвойне виноватым. Он чувствовал себя в чем-то глубоко виноватым перед Марией и неизвестно пред кем еще за то, что не ощущает того ужаса и раздирающей и саднящей боли в сердце, которых он ожидал все эти дни, когда все уже было ясно. Не понимая, как, он ощущал и себя виновным в смерти Марии. Лихорадка изматывала ее. День за днем желтело и как бы уменьшалось ее лицо и глаза становились все больше. Тело ее тоже уменьшалось, ссыхалось; было чувство, что плоть ее тает и на глазах обращается в душу, — тем более что все ширились, сияли эти скорбные взоры. И все-таки дело было как будто и не в болезни. Вернее, сама болезнь словно пришла не случайно, а не могла не прийти… Священник и ладан, казалось, ничего не изменили рядом с ее постелью; казалось, происходит то самое, что и должно, чему и следует быть и что шаг за шагом оно идет весомо, неумолимо, естественно.

Они переговаривались с Марией:

— Тебе дать ту ветку самшита из нашего сада, родная?

— Нет, милый. Я уж вчера держала ее; не надо.

— Тебе неудобен муслин.

— Да, он немного скользит под головой; но ничего.

И каждый смотрел в глаза другому, и оба понимали — все.

В обоих росло глубокое, странное чувство приближающейся свободы, особой сердечной воли, неотделимой от той усталой, теплой любви, которая тихо сияла в ее глазах и тревожно и неуютно клубилась в его туманном сердце. Великой, ширящейся свободы. И оба видели неизбежность, невозмутимую предрешенность всего идущего.

Когда она умерла, он долго смотрел на ее лоб и немного впавшие углубления тихо закрытых глаз; слезы текли по щекам, но он не ощущал их как слезы, он просто чувствовал на подобранной коже скул их влажную тяжесть, — и не было, не было в сердце безумия, ужаса. Была лишь свобода, была вина — да, вина — и была от этого всего и суровая бодрость, свежащая, морозная бодрость невозмутимого отчаяния и разрешения, ясности и разрешения от смут и недоумений.

И над всем царила спокойная, мерцающая серебряными иголками грусть и всезнание — светлая тяжесть.

Он отвернулся от двери, стал опять смотреть в неподвижный сад и в своем оцепенении не заметил, как подошел старый каноник.

— Не думай, сын, — сказал он, коснувшись его локтя.

Симон повернулся.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пламенные революционеры

Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене
Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене

Перу Арсения Рутько принадлежат книги, посвященные революционерам и революционной борьбе. Это — «Пленительная звезда», «И жизнью и смертью», «Детство на Волге», «У зеленой колыбели», «Оплачена многаю кровью…» Тешам современности посвящены его романы «Бессмертная земля», «Есть море синее», «Сквозь сердце», «Светлый плен».Наталья Туманова — историк по образованию, журналист и прозаик. Ее книги адресованы детям и юношеству: «Не отдавайте им друзей», «Родимое пятно», «Счастливого льда, девочки», «Давно в Цагвери». В 1981 году в серии «Пламенные революционеры» вышла пх совместная книга «Ничего для себя» о Луизе Мишель.Повесть «Последний день жизни» рассказывает об Эжене Варлене, французском рабочем переплетчике, деятеле Парижской Коммуны.

Арсений Иванович Рутько , Наталья Львовна Туманова

Историческая проза

Похожие книги

100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
100 знаменитых тиранов
100 знаменитых тиранов

Слово «тиран» возникло на заре истории и, как считают ученые, имеет лидийское или фригийское происхождение. В переводе оно означает «повелитель». По прошествии веков это понятие приобрело очень широкое звучание и в наши дни чаще всего используется в переносном значении и подразумевает правление, основанное на деспотизме, а тиранами именуют правителей, власть которых основана на произволе и насилии, а также жестоких, властных людей, мучителей.Среди героев этой книги много государственных и политических деятелей. О них рассказывается в разделах «Тираны-реформаторы» и «Тираны «просвещенные» и «великодушные»». Учитывая, что многие служители религии оказывали огромное влияние на мировую политику и политику отдельных государств, им посвящен самостоятельный раздел «Узурпаторы Божественного замысла». И, наконец, раздел «Провинциальные тираны» повествует об исторических личностях, масштабы деятельности которых были ограничены небольшими территориями, но которые погубили множество людей в силу неограниченности своей тиранической власти.

Валентина Валентиновна Мирошникова , Илья Яковлевич Вагман , Наталья Владимировна Вукина

Биографии и Мемуары / Документальное