Они сидели рядом с костром, в котором догорали обломки довоенной сталинградской жизни — детская кроватка, остатки шифоньера, два табурета, случайно уцелевшие на верхних этажах. Красноватое пламя высвечивало импровизированный стол с котелками и еще дымящимся термосом, закопченные и забывшие умывальник лица: сержант Зямин, девятнадцатого года рождения, будет убит снайпером за два дня до капитуляции немецких войск под Сталинградом, боец Шумейко, девятьсот шестого года рождения, пропадет без вести в бою под Прохоровкой на Курской дуге, боец Щекин, двадцатого года рождения, потеряет обе ноги при бомбежке под Ростовом, боец Карагичев, восемнадцатого года рождения, будет убит бендеровцами в сорок пятом в Карпатах, боец Кривулин, семнадцатого года рождения, покончит с собой в январе девяносто третьего, когда станет ясно, что идеалы его жизни окончательно втоптаны в грязь. Сейчас они еще были живы, сейчас в стылую новогоднюю ночь они, еще не зная своего будущего, при всполохах медленно угасающего костра сосредоточенно и задумчиво слушали заграничную пластинку.
Степные дороги
Грейдер перепахали немецкие танки, земля была вздыблена, и в широких лужах, уже тронутых тонким льдом, стояла вода. Цепочка людей, выбирающихся из Сталинграда, растянулась вдоль грейдера до самого горизонта. Люди старались держаться обочины, где желтела жухлая степная трава.
Время от времени им приходилось останавливаться и пережидать, пока пройдут, расплескивая в стороны жидкую грязь, крытые тентами машины, в кузовах которых сидели немцы в рогатых касках.
— Большую силу немец забрал, — хмуро сказал старик в галифе и резиновых сапогах. Поверх потертого синего пиджака у него была надета черная фуфайка, в руках он держал маленький потрепанный чемоданчик из фанеры, обтянутой коричневым дерматином. На сапоги налипли неподъемные комья степной желтоватой грязи. — Не устоять нашим в Сталинграде.
— Болтай! — отозвался худой старик в армейских штанах, заляпанных кирзачах и синем пальто с широким воротником из искусственной цигейки. Он толкал тележку, на которой в зеленое байковое одеяло с белыми полосами кутался ребенок. Рядом со стариком стояла женщина в плюшевом кафтане.
Старик в галифе не отозвался, сплюнул вслед последней машине немцев и хмуро побрел вперед.
— Трогай! — прикрикнул на женщину второй старик, и та налегла на тележку, с трудом начиная движение.
Люди уходили из города. Тех, кто в нем оставался, собирали немецкие команды и выводили на дорогу к Ростову, отправляя в лагеря Белой Калитвы.
Низкие тучи прижимались к земле, облизывали ее холодными серыми языками, где-то в степи горели костры, у которых грелись уставшие от безнадежности дорог люди, молочный туман стелился над жухлой травой, гнилыми ямами темнели в сумерках окопы когда-то отбушевавшего здесь сражения, и прямо из земли вырастали неожиданно стальные холодные горбы сгоревших танков.
А над оставленным городом лезвиями гигантских мечей скрещивались прожектора, у самой земли мелькали огненные сполохи, пожирающие оставленные людьми дома, и где-то в степи безнадежно и страшно выла бродячая собака, словно оплакивала тех, кто уже не вернется домой.
Крестный сын реки
Человек предполагает, а война располагает.
Думала ли Торгашикова, что ей придется брести по дороге с двумя детьми да еще с третьим на руках? Кто бы об этом подумать мог! А вот прогнали ее немцы из города, и умерли бы они все в лагере, если бы не сердобольные румыны, в которых война, несмотря на все старания, не смогла убить человечности.
Но и они только и смогли, что вывезти ее из лагеря и оставить на дороге:
— Там Сталинград! Там!
Она бы и сама его нашла, сердце подсказало, только вот куда детей денешь — двое за руки держатся, третий в несвежих пеленках кулак сосет, хнычет — есть требует.
И шла она, куда заплаканные глаза глядят.
Все бы кончилось совсем плохо, маленький уже закатываться стал и губками дрожать, а где она ему на степной дороге молока найдет?
И пропали бы они, затерялись на пыльных дорогах, оплаканные полынью и ковылем, только встретился им на дороге уже неподалеку от Волги странный человек в монашеском одеянии. Посмотрел на маленького Юрку, что скулил на руках у матери и требовательно разевал рот в поисках груди, улыбнулся косой неровной улыбкой и предложил:
— А давай, мать, я его окрещу?
И окрестил, благо река рядом была.
Стал маленький Юрка Торгашиков крестным сыном реки. Может, это ему помогло, может, еще что-то, только и Юрка плакать перестал и молчал почти до города, уже у развалин, где люди копошились, тихонько захныкал.