Он был далек от мысли, что он этакий единственный борец за правду, но то, что потом говорилось на Пленумах ЦК, казалось ему своим и нужным и единственно правильным. Он знал: в жизни все настолько созрело, что, будь он или не будь его, все точно так бы и разворачивалось, и он всегда лишь не мог не делать того, что делал, как не мог не дышать и не есть. Он не скрывал и не скрывает, что смерть Сталина вызвала в нем трудный вздох, словно набрал воздуху в грудь до отказа, а в горле стоит ком, только рвет легкие и тяжелеют глаза. Тогда это было от нервов, от напряжения, и какого-то просто физического облегчения было больше, чем чего-либо другого. И потом, в Москве, свои сложности, свои проблемы, хотя бы даже семейные, с женой. Он был уверен, что хоть с этим все кончено, а ведь получилось иначе, совсем не так, как он думал. Правда, если не кривить душой, вот об этом он совершенно не думал, разве только последние месяцы. А тогда они были чужими и встретились как чужие, у нее даже лицо не изменилось, когда она открыла дверь и увидела его. И первую ночь он спал один, в своем старом кабинете, с привычными книгами и мебелью. И они почти не разговаривали, она лишь сказала, что сын на практике в Свердловске.
— Да, знаю, — отозвался он. — Я получил письмо.
— Ты хочешь есть, Коля?
— Нет, спасибо.
— Тебе постелить в кабинете?
— Да, пожалуйста.
Он ни разу не назвал ее по имени и лишь отметил про себя, что она хорошо выглядит, нисколько не изменилась, время было словно не властно над ней. Та же безукоризненная прическа с пробором ровно от середины лба назад, те же щеки без единой морщинки, тот же спокойный взгляд.
— Ванна готова, — сказала она и, словно поправляя волосы, прикоснулась к ушам с крохотными, похожими на капли воды, сережками.
И только тут он заметил, что их раньше не было и что она здорово волнуется. «Зачем я сюда пришел? — подумал он. — Надо было с кем-нибудь созвониться…» Потом он перестал думать об этом, он имел право прийти сюда и пришел, здесь места хватит и ему и ей, а там будет видно.
Он уходил из дому рано и возвращался поздно, шел прямо в кабинет, где уже была приготовлена постель. Кажется, через неделю после своего возвращения или чуть больше он проснулся среди ночи и сразу понял: жена здесь. Она сидела на краю тахты, и ее рука лежала у него на лбу. У нее была прохладная маленькая ладонь.
— Включи свет, — попросил он, помедлив, и она убрала руку.
— Скажи, Коля, зачем же все это? — услышал он ее голос и опять после долгого перерыва спросил:
— Что?
— Ты сможешь простить меня? Когда-нибудь?
И она и он знали, что этого он не умеет, и то, что она спросила, заставило его поморщиться, но и заставило его сказать:
— Не знаю.
Он произнес «не знаю» как-то неопределенно и вынужденно, хотя еще до этих слов сразу вспомнил вздрагивающие пальцы Борисовой у себя на плечах, свое, тогда почти неудержимое желание повернуться от окна и прижать ее, ту, другую женщину, к себе, прижать как можно сильнее, он знал, что такие, как она, приходят только однажды и уже больше не возвращаются.
И она действительно ушла, чтобы больше не возвращаться, но именно сейчас от всего, что было тогда в мартовскую ночь, он помнит только ее вздрагивающие пальцы у себя на плечах.
— Не знаю, — сказал он жене мягче и отчужденнее.
«Ну Сталин, ну что Сталин? — думал Дербачев, вернувшись как-то домой очень поздно, раздраженный и злой, — выдался трудный день: его несколько раз пытались убедить в том, во что он давно не верил. — Народ, государство, мировая политика… Ну и что? Народу нужна правда, государство — это народ, а правда народа — самая лучшая политика. Ну и что?»
Пройдя в свой кабинет мимо спальни, Дербачев не зажег света — не хотелось, и в темноте было лучше отдыхать — скорее отпускало нервы. Он сел на диван и стал курить, хотя последнее время курить ему было нельзя: от перенапряжения, от бессонных ночей, таких вот, как эта, когда человек остается наедине с собою, со своими сомнениями, — сердце сдавало. В последний год ему, вместе с другими товарищами, было поручено в ЦК очень ответственное и трудное дело по реабилитации несправедливо осужденных, и это наложило на него, на всю его теперешнюю жизнь свой особый отпечаток: порой ему хотелось куда-нибудь поехать, отдохнуть, но времени не было. И самое главное — некоторые старые работники ЦК и после решения съезда, вроде бы со всем согласившись, внутренне оставались на своих прежних позициях, и это очень затрудняло работу — опять приходилось бороться, не соглашаться, доказывать. Инерция прошлого еще велика, ее нелегко переломить, и сам Дербачев иногда ловил себя на том, что она временами оживает и в нем, и тогда становилось особенно скверно. Конечно, он согласен, как это ему сегодня сказали, что разрушение ради разрушения — всего лишь анархия. Нужно обладать совершенно омертвелым умом, чтобы искренне так думать. Разрушение ради разрушения — то, что происходит сейчас? Нет.