А под вечер эта случайная встреча с Борисовой, — она, конечно, не зашла бы к нему сама. Увидев его, она растерялась — он это ясно почувствовал и сейчас, вспоминая их неожиданный разговор, выражение ее лица, уже твердо уверен, что она принадлежит к тем, кто внутренне еще не согласен с происходящим; он готовил себя к новым спорам, проверял себя. Думал, что вот и схлестнулись накопившиеся в прошлом противоречия, и то, что иные не согласны, — закономерно.
— Юлия Сергеевна? — сказал он тогда, подходя и пожимая узкую прохладную ладонь. — Вот не ожидал…
— Вызывали по делам. Сегодня вечером уезжаю, Николай Гаврилович. Горячее время.
— Да, горячее не придумаешь. Ну, как у вас, что электростанция?
— Строим, Николай Гаврилович. Трудное дело — начать, а там… Знаете, все-таки идет, я думаю, справимся. — Борисова еле заметно усмехнулась, и Дербачев понял, что последнее сказано как напоминание ему об их давнем споре, о том, что в этом споре она, мол, была хоть и не совсем, но права, и дело это стоящее.
— Кто знает, — ответил он все еще благодушно. — А на мой взгляд, колхозам Осторечья придется сильно помочь: этот заскок им дорого обойдется. Вас надо было остановить, а вам трижды «ура» пропели, вот и занесло не туда. Не так ли, Юлия Сергеевна?
— Не знаю, Николай Гаврилович. Что бы там ни говорить, а электростанция будет.
— Теперь, конечно, куда же денешься…
— Скажите, Николай Гаврилович, а вы сейчас чем занимаетесь? Можно спросить?
— Почему же… Копаюсь в прошлом, Юлия Сергеевна, приходится.
— К чему это прошлое? — вслух подумала она. — Тут с настоящим никак не разберешься.
Он пристально поглядел на нее, пытаясь понять, о чем она в самом деле хотела сказать, и сразу всплыл март пятьдесят третьего: низенькая комнатка в домике тети Глаши, неожиданное появление Борисовой среди ночи; даже вспомнил свои мысли и состояние тогда.
— Отчего же, — произнес он медленно. — Мы уже сказали правду и теперь не имеем права отступать, Юлия Сергеевна. Мы должны пойти дальше, до конца — это единственно верный путь. Ведь государство, Юлия Сергеевна, только тогда крепко стоит на ногах, когда массы знают все, что происходит. Если люди могут трезво судить обо всем, они идут на все сознательно, — вот чего мы должны добиться.
— Я тоже могла бы кое-что процитировать — и Маркса и Ленина, Николай Гаврилович. У нас с вами всегда были трудные отношения и сейчас тоже, если подумать, — по моей, по вашей ли это вине?.. Здесь нужно учесть любую мелочь. Не знаю, не знаю… А государство есть государство.
— Ну и что? Основы марксизма, конечно, вы знаете, не сомневаюсь, Юлия Сергеевна. А вот только «знать» недостаточно.
— Николай Гаврилович, не надо сейчас этого разговора. — Борисова покачала головой, и он заметил, как сузились, похолодели ее глаза. — А если вас спросят, Николай Гаврилович, что делали вы? По-моему, трудно ответить, даже вам. Когда — спросят — вы пришли к этому, Дербачев?
Юлия Сергеевна посмотрела на часы — до поезда оставалось немного.
— Я вас провожу, Юлия Сергеевна, — сказал Дербачев, и они пошли рядом. Дербачев чуть отставал, и ей тоже приходилось идти медленнее. — Я отвечу, если вам так уж хочется знать… К э т о м у я пришел всей своей жизнью, Юлия Сергеевна. А Сталин был тем пределом, который все сдерживал, вы понимаете?
— Стараюсь понять, Николай Гаврилович.
— Если стараетесь, хорошо. Вы взгляните на этот предел по-настоящему, поймите — многое станет ясно. Человек над народом — это, Юлия Сергеевна, человек без народа. Вот о чем я говорю, так?
— Я слушаю, Николай Гаврилович…
Дербачев остановился, придерживая ее за локоть. Молчал.
— О чем вы сейчас думаете, Николай Гаврилович?
— Так, о постороннем, — впервые улыбнулся Дербачев. — Наши сыновья уйдут дальше, чем мы, и не потому, что родились умнее. Просто они будут богаче за счет нашего опыта. Вы меня и сейчас понимаете?
— Все то же — стараюсь. Вот только, вероятно, не пойму, как все-таки объяснить популярность, славу, наконец, веру в него, в Сталина?
— Ну, здесь еще все предстоит взвесить, Юлия Сергеевна.
Дербачев курил и думал, он уже знал, что будет бессонная ночь («судная ночь», — усмехнулся он, ощущая, как от непрерывного курения припух язык). Он знал, что скоро забудет о других и станет думать о себе, и ему будет казаться, что ничего хорошего в жизни не сделал и много ошибался и потому приносил людям зло; он знал, что не может быть мягче — ни к себе, ни к другим, потому что, разбирая, вчитываясь в сложные, запутанные дела двадцатилетней давности, видел, как постепенно через муть доносов и подлогов уверенно проступает поразительная человечность и честность безвинно погибших. Он отвечал сейчас перед их суровой, непримиримой совестью и верой: они продолжали жить в других, они — совесть человеческая и вера в правду, в добро и справедливость; они пересилили все, и отсюда то истинное, что произошло в народе и в партии сейчас.