— Юлия Сергеевна, я хочу одного. Мы с вами достаточно знаем друг друга. Давайте совершенно откровенно. Я повторяю: я Ценю вас, мне придется докладывать в ЦК и все обосновывать. Несомненно. Без учета уроков прошлого мы не сможем идти дальше. — Он помолчал. — Честно признаюсь, не могу уловить сейчас вашего настроения, сути. Времена изменились, осуществлять партийное руководство областью сейчас во много раз сложнее и труднее, готов это признать. Я понимаю, в вас идет ломка, да и мне тоже трудно, трудно, чертовски все это трудно, Юлия Сергеевна. А без этого нельзя жить. Не сдерживайте этого процесса. Ошибайтесь, мечитесь, только скорее, некогда ждать. Ведь столько потеряно времени! Вы умный человек, вы нужны, вы честны — я-то знаю! Поверить Малюгину? Непостижимо…
— «Нам» нужны. Чья же я, по-вашему?
— Не ловите на слове, вы умнее. «Нам» — это и вы. — В голосе его прозвучала досада. — Не думайте, не так все безобидно. Даже слишком серьезно. Как посмотреть, по головке нас с вами не погладят.
— Почему нас с вами? Меня.
— Да, вас, вас. Вас! Слишком за многое хватаетесь. Сразу за все. А в итоге, конкретно — ничего не получается. Бег на месте, Юлия Сергеевна. Ать-два, ать-два!
Он снова чихнул. Большой рассерженный мужчина чихал тонко и жалостно, как ребенок. Борисовой стало смешно, и она едва удержалась от улыбки.
— Николай Гаврилович, Николай Гаврилович, все понимаю, не надо на меня кричать.
Дербачев поднял брови и остановился. Что-то мелькнуло в его серых глазах, точно тень прошла по лицу, и оно помолодело, хотя у глаз и на лбу собрались складки. Он подошел, присел рядом, на край стола. Было, было… Та ночь, когда она пришла к нему, разве забудешь? И тогда, и сейчас что-то незримо стоит между ними. А сейчас она, кажется, еще больше похорошела.
Как она живет? Спросить и напороться на равнодушие? Спросить?
Юлия Сергеевна, наблюдая за ним, чуть улыбнулась.
— Что, Николай Гаврилович? Он поглядел ей прямо в глаза.
— Трудно? — И сам себе ответил — Трудно, Юлия Сергеевна. Все гораздо сложнее, я понимаю. Именно вам надо быстрее решить, пока за вас другие не решили. От этого, Юлия Сергеевна…
— Не надо, Николай Гаврилович, — оборвала она, и он увидел ее сошедшиеся в сплошную линию брови и понял, что задел в ней самое больное и тайное. — Не надо, Николай Гаврилович, — повторила она. — Я знаю.
Он, жалея ее и в то же время невольно любуясь ею и сердясь на себя за это, еще придвинулся, низко наклонившись над столом на локти, и, уже не диктуя, не принимая ее попытки закончить разговор, спросил:
— Говорите, знаю? А что, собственно говоря, вы знаете, Юлия Сергеевна? Что вы делаете трагическую мину? Я-то имею право говорить с вами так. Никого теперь не проймешь, смешно. Послушайте меня. Я старше вас. После того, что было с другими, смешно напускать на себя. Вы помните нашу область перед смертью Сталина? Давайте на этот раз говорить прямо.
— Сейчас все храбры. Уважайте хотя бы свое прошлое, Николай Гаврилович. Хватит! Помнить не хочется, а не забудешь.
— Прошлое, Юлия Сергеевна? Кто же его со счетов сбрасывает? Не хочешь помнить, а помнится. Их почти никого не осталось. Потапов, Капица, Михлин, Меншиков, Лобов, однорукий Степан Лобов… С ними поспешили разделаться. «Скоротечная форма туберкулеза». А-а, что говорить… Это капля в море. Что они значили, сотня или тысяча, в то время! Прошлое! Люди, люди, люди — вот что я вам пытаюсь втолковать уже целый час.
— Мне не в чем упрекнуть себя, Николай Гаврилович.
— Еще бы! А ваши консультации с Горизовым? А в дни съезда, Юлия Сергеевна? — Он помолчал и повторил словно про себя — Если бы только с Горизовым…
Дербачев отошел к окну и долго всматривался в стену здания на противоположной стороне.
Глядя Дербачеву в затылок, Юлия Сергеевна сжала рот, она понимала и слова, и недосказанности Дербачева, понимала все то, что он имел в виду. Конечно, он знал о ней все, и ее выводило из себя то, что он все это время терпеливо и упорно ждал перемен в ней, и получалось так, что именно он старался дать ей возможность прийти в себя, подняться самой. А кто его об этом просил? И самое главное — она бессильна что-либо сделать, бессильна, и от этого гадка сама себе, отвратительна.
Преодолевая отвращение к себе самой, как подступивший к горлу комок тошноты, уже наперекор, как вызов и ему и самой себе, она глухо сказала:
— Я не из тех, не стану рвать на себе рубаху. Вы этого хотите? Не хочу, не буду. Считаю бесполезным, нечестным. Стыдно прятаться за спину ушедших, кто бы они ни были.
У Дербачева набрякли складки у губ.
— Подождите! — почти приказал он, и Юлия Сергеевна замолчала. — Выслушайте меня. Вы далеко не все знаете. Вас будут спрашивать. Придется и объяснить, тут на тормозах не спустишь. Вам легче, и мне легче, мы больше знаем. А тем, которые не подозревали, верили слепо? Которым сегодня пятнадцать — шестнадцать? Двадцать? Ох, как это не просто объяснить, Юлия Сергеевна! А придется, придется, Юлия Сергеевна.
— Николай Гаврилович, простите, и вам тоже придется.