Читаем Горький и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников полностью

Горький М. — Грузенбергу О. О.

10/23 октября, 1910 г., Капри.

Дорогой Оскар Осипович!

<…>

А теперь позвольте мне принести Вам мою искреннейшую благодарность за Ваше доброе отношение ко мне, — я его очень высоко ценю, и оно меня искренно трогает. Вы спрашиваете, почему я не пишу Вам о себе, о своих настроениях? Причин по крайней мере три; как я мог знать, что мои «переживания» интересны Вам? Я не умею говорить и писать о себе без того, чтобы после каждой фразы не подумать — это не так сказано, не так написано. И наконец, — у меня просто нет времени заниматься своей персоной, да и не считаю я себя вправе занимать внимание других, — а тем более такого работника, как Вы, — своими личными делами. Живу я — интересно; мне кажется, что интересно жить — моя привычка, привычка, самою природой данная мне. Вижу много чудесных людей, часто увлекаюсь ими, иногда наступают разочарования — тоскую и — снова увлекаюсь, как женщина. Все больше и больше люблю Италию — страну великих людей, прекрасных сказок, страшных легенд, землю праздничную, благодатную, добрую к людям, люблю ее с тоской, с завистью и верю, что она медленно, но неуклонно шествует к новому Возрождению. Вот — только что был во Флоренции, Пизе, Лукке, Сиене и маленьких городах Тосканы, — благоговейно восхищался богатствами прошлого и, наблюдая дружную работу настоящего, думал о родных Кологривах, Арзамасах, о Пошехонье и других городах несчастной, ленивой, шаткой родины. Вы пишете: «Мне кажется, вам стало скучно». Жить — не скучно, но — невыносимо тягостно думать о России, читать русские газеты, журналы, книги, безумно больно и обидно видеть, как мои духовна нищие соотечественники рядятся в яркие отрепья чужих слов, чужих идей, стараясь прикрыть свою печальную бедность, свое духовное уродство, свое бессилие и жалобную слабость духа. <…> Видеть это — тяжко до бешенства. Но, разумеется, я знаю, что не все плохо, скажу даже, что я знаю это, как мне кажется, лучше многих, живущих на родине. Самообман? Нет, Оскар Осипович, обильная корреспонденция из всех щелей и ям России. Я глубоко благодарен Вам за предложение Ваше похлопотать о моем возвращении я уверен, что Вам это несомненно удалось бы, но — не надо! Мне полезно побыть здесь, мне надо многому учиться, и я понемножку учусь. У меня более трех тысяч книг, я читаю восемь газет, все журналы и не чувствую себя оторванным от родины. Около меня — хорошие люди, мое уважение к человеку не падает, а растет, принимая все более ясные формы. Нет, в Россию мне рано возвращаться. А если бы я этого хотел или если бы считал нужным для чего-нибудь, — я вернулся бы — в Иркутск, Архангельск, в тюрьму, если это угодно жалчайшему и бездарнейшему из правительств европейских. У меня много задач, может быть, они мелки, но — это мои задачи, и я их должен решить. Верю в себя, верю, что моя работа — полезна, а где работать — все равно! Я слишком русский, хорошо заряжен с юности, и пороха у меня хватит надолго, пусть могильщики зарывают меня живьем в землю, я все-таки до последнего дня буду говорить то, что считаю нужным. И, наконец, важно не то, как относятся люди ко мне, а только то, как я отношусь к людям. Добрая и милая мысль хлопотать о моем возвращении в Россию внушена вам, вероятно, странной газетной заметкой, в коей говорилось о моей якобы тоске по родине и о предпринятых мною «шагах к возврату в Россию». Это — выдумка, я, само собою разумеется, никаких «шагов» не предпринимал. Затем, дорогой Оскар Осипович, желаю вам всего лучшего, желаю доброго здоровья, бодрости душевной и еще раз — спасибо вам! <…> Будьте здоровы!

А. Пешков

Грузенберг О. О. — Горькому М.

16/29 ноября 1910 г., Петербург.

<…>

В письме вашем о России много правды, но не вся. В области критики можно пойти еще дальше: больше всего меня пугает, что в ней много географии, но мало истории. И за всем тем — верите ли — я не могу представить себе разлуку с нею. Силен, значит, во мне этот ветхий человек, который, несмотря на жгучесть чувства обиды (за позор жидо-состояния), все же любит и надеется. Вы, по-видимому, победили этого ветхого человека. Рад за Вас, но боюсь: он лишь притих, чтобы потом сильнее взбунтовать.

<…>

Ваш О. Гр.

Грузенберг О. О. — Горькому М.

26 июня 1913 г., Сестрорецк — курорт Лесная, 93.

Дорогой Алексей Максимович — в газетах появилось известие, что Вы возвращаетесь в С.-Петербург. Если это правда, — то примите мое поздравление и радостный привет. Ваше возвращение нужно, — вернее, необходимо для литературы, для страны, для Вас самого. Я был всегда за ваш приезд, как бы дорого он Вам ни обошелся. Тем более я стою за него сейчас, когда плата за него будет не столь высока. Я не скрою: Вы можете попасть под суд по ст. 73 Угол<овного> ул<ожения> (за кощунство), которая не подведена под Манифест[319]. Такое обвинение было к Вам предъявлено за роман «Мать». Но я полагаю, что либо это обвинение прекратят, либо Вы будете оправ даны, так как по ст. 73[320] предстоит суд с участием присяжных заседателей. Не думаю, чтобы наш елся состав, который бы Вас осудил. Итак, — едете ли сюда и когда? Если бы Вы знали, как я буду рад ваш ему возвращению. Не только по личным мотивам любви. — Нет! Не только… Еще важнее твердая вера, что, как только Вы обветритесь русским ветром, опалитесь русским солнцем, ваш талант даст такой цвет, который и Вам самому не снился. Вот увидите. Крепко обнимаю Вас. Сердечный привет всем вашим.

Искренне Вас любящий О. Грузенберг

Приму все меры, чтобы дело не дошло до суда[321].

Грузенберг О. О. — Горькому М.

15 апреля 1928 г. Valdemāra ielā, 29, Riga.

Дорогой Алексей Максимович, быть может, привет мой — один из последних по времени, но он не последний по глубокой памяти о годах нашей близости. Я знаю — что Вы дали нашей общей родине в годы ее уныния и безволия, — знаю — и никакое позднейшее разномыслие не дает ни мне, ни другим права своровывать под этим предлогом то, что Вам следует. Свой долг по мере сил я выполнил еще 2 года т<ому> н<азад>, когда хваткий антрепренер повез меня сюда из Ниццы для чтения публичных лекций. Если до Вас доходят здешние газеты, то Вы знаете, что я посвятил особую лекцию трем своим подзащитным — Вам, Короленко и поручику Пирогову[322]; вероятно, Вы знакомы и с тем, что я высказал о Вас, не считаясь с настроением местной печати и обслуживаемых ею кругов[323]. Повторять то, что думаю и высказал о Вас, не стоит. Я лишь добавлю искреннее пожелание Вам, кроме личных благ, увидеть родину счастливою, ибо я знаю, с какой любовью Вы к ней относитесь. У меня к Вам исковое требование и просьба. Исковое требование. — В письме от 12 октября 25 г. из Сорренто Вы обещали прислать мне свою новую книгу («… я Вам пришлю мою новую повесть»). Итак, не доводите себя до судебных и за ведение дела издержек. Кончим дело это миром: вышлите обещанное безотлагательно с при соединением вашей новейшей вещи. Теперь о просьбе — просьбе горячей. Когда будете в Ленинграде[324] (а миновать его — грешно!), не откажите принять мою сестру <…>. У нее к Вам небольшое дело, — для Вас пустое, а для нее жизненно важное. Черкните — исполните ли эту мою просьбу и когда приблизительно выезжаете. Благодарю Вас наперед и прошу извинить, что утруждаю просьбою. Благодарю Вас наперед и прошу извинить, что утруждаю просьбою. Что до меня, то я осел здесь, так как не в силах был дольше вы носить свою ниццскую инвалидность. Народ здесь хороший; кое-кто помнит меня за судебную помощь в национальное лихолетье (1905–1907 гг.) и оказывает мне внимание. Выступать в здешних судах не имею права, но существую безбедно консультациями и составлением кассационных жалоб. Словом, стал «винкельадвокатом»[325], но чувствую себя бодро: «… Живя, умей все пережить: печаль, и радость, и тревогу»[326].

Крепко жму руку и от души желаю всего доброго.

Искренне Вам преданный О. Грузенберг

Грузенберг О. О. — Горькому М.

30 сентября 1933 г. 78, rue du Maréchal Joffre Nice

Дорогой Алексей Максимович. У меня к Вам большая просьба, исполнение которой Вас не оч затруднит: она не только справедливая, но и строго законная. 5 сент<ября> пр<ошедшего> года мы похоронили в Берлине нашу дочь Софью, страдавшую ок<оло> 3 лет жестокой формой диабета. Вы знали Соню, когда ей едва минуло 10 лет. После нее осталась девочка (ныне ей семь лет!), воспитывающаяся у нас с конца второй недели по своем рождении. Она мало знает свою мать, т. к. по условиям эмигрантского существования свидания были редки, как сопряженные с большими расходами. Оставшиеся у нас фотографии Сони столь же мертвы, как мертва теперь она. Между тем в Ленинграде находится портрет Сони, хотя не из удачных, но одухотворенный. Надо, чтобы внучка имела его всегда перед глазами. — Это ее право и наша обязанность. Благодаря Вашему предстательству, — тем более трогательному, что оно было самопроизвольно, — в конце 1918 или в начале 1919 г. состоялось постановление ленинградского ЦИКа, как о том сообщил мне мой бывший помощник, об освобождении моего имущества от национализации. Я этим постановлением не воспользовался — не по гордыне, — а толь ко по той причине, что не люблю оглядываться назад и пользоваться какими-либо привилегиями: в моем возрасте надо уважать даже свои ошибки, — наглупил — отдувайся и не проси об переэкзаменовке, уподобляясь нерадивому школьнику. Но то, о чем я прошу, является, согласно постановлению ленингр<адского> ЦИКа, моим правом. Я увез из СССР только несколько книжек с автографами, особенно мне дорогими; в числе их, конечно, ваш 1 т. с теплой надписью и стихами, вошедшими потом в вашу пьесу «Дети солнца» («Как искры в туче дыма черной, средь этой жизни мы одни»). Вы поднесли их мне в Куоккала 5 июля 1905 г. Всю же свою библиотеку я просил <…> передать в Публичную библиотеку или в Суд; она поступила в Губсуд. Моя просьба к Вам: привезите мне[327], пожал<уйста>, портреты дочери <жены>: они без рам займут немного места. Впрочем, дабы Вам не возиться, отдайте разрешение на пересылку их мне моему брату — Семену Осиповичу (Ленинград, Дегтярная, 39). Разрешите мне по старой дружбе сказать Вам: давно пора Вам ехать в Италию, — погода в Москве, вероятно, испортилась — и, если схватите простуду, то последствия ее могут быть оч<ень> серьезны: что бы там ни болтали, легкие ваши плохи, образовавшиеся каверны уменьшили работоспособность их до крайности. Я знаю, что Вы теперь заняты важным делом, — не менее важным, чем ваша литературная работа: дать детям хорошие книги. Я уверен, что Вы с этой задачею отлично справитесь: порукою тому ваша любовь к ребятам. Читал я ваше письмо к ним: простое и сердечное[328]. Однако оно возбудило во мне след два сомнения: 1) Вы просите ребят в своем ответе не лгать. Это легко требовать, но нелегко ребятам это исполнить. Незагубленные воспитанием (или отсутствием его) дети не л г у т, но оч<ень> часто говорят неправду. Не мне объяснять Вам разницу между этими словами, — Вы сами знаете ее: ложь — не только объективное, но и субъективное расхождение с истиною, неправда же — только объективное расхождение с нею. Как же ребенок может исполнить Ваше приглашение? 2) Разве и сам по себе интерес к чему-либо со стороны ребенка разрешает вопрос о том, чтó следует ему читать? Должны же в этом важном деле служить руководителями взрослые. Вся ошибка — и притом тяжелая — в том, что мы стараемся всегда выпятить в ребенке особую черту его одаренности: музыкален, — сделайся в 7 лет виртуозом, балует стихами, — вытяни из него поэта. Между тем нужно как раз обратное: пополнить в ребенке то, чем он скудно одарен от природы, — иначе из него выйдет несчастный Wunderkind <вундеркинд>. Перед детьми у нас всех громадная вина, и напрасно кричат о «неблагодарности» детей. — За что им быть благодарными? На конских заводах знают генеалогию родителей, случают их в особые часы, когда они наиболее сильны и свежи. — Нельзя: иначе, мол, пропадет дорого стоящий лошонок. А как зачинают детей? — Поздней ночью, в пьяном угаре или в перевозбуждении от затянувшейся работы: все равно, как локомотив выпускает отработанный пар. Никакая наука об евгенике, как она ни важна, не поможет, так как любовное соитие всегда будет вне контроля. Значит, государству остается лишь путем воспитания уменьшать причиненное детям их родителями зло. В немецкой литературе нет книжек, где бы детям объяснили, в доступной их постижению форме, окружающий их мир. Не только физический, но и социально-политический. Между тем во французской школьной литературе прекрасные книжки: сжатые, точные, где изложены все гражданские права и обязанности. Хотите, — я их Вам подберу и вышлю. То, что книжки эти имеют в виду другой социальный строй, лишено значения: в готовые, крепкие формы Вы можете вложить свое содержание.

Крепко жму вашу руку.

Искренне Вам преданый О. Грузенберг

Грузенберг О. О. — Горькому М.

28 сентября 1935 г., 78, rue du Marechal Joffre Nice

Дорогой Алексей Максимович.

Ок<оло> трех месяцев т<ак> н<азываемый> секретарь Пушкинского дома — проф<ессор> Балухатыйпредложил мне <…> дать для III т. «Сборника» ваших писем статью о Вас, а равно дать для напечатания и письма ваши мне. Предложение это взволновало меня: с одной стороны, рад был рассказать о Вас все, что знаю <…>, но с другой, почувствовал опасение подвергнуться полицейским неприятностям. — Разрешите темы этой не развивать. Однако чувство самоуважения и сознание, что не годится мне в конце седьмого десятка (мне скоро 70 лет) переходить на заячье амплуа, взяли верх. <…> В соответствии с этим я написал <Балухатому> 9 сент<ября> о своем согласии и просил оставить в «Сборнике» 2 листа для статьи и писем. Очевидно, профессор еще не вернулся, так как ответа от него не получил. Вряд ли он будет в претензии за отсылку статьи Вам <…>. Предварительный просмотр Вами м<оей> статьи и без того считал и считаю необходимым: когда пишешь о живом человеке, притом близком, надо сообразоваться с его мнением и даже впечатлением. Вначале я написал свою статью по лекционным наброскам, но потом пришел к заключению, что так не годится. В устном изложении приходится больше говорить от себя и ограничиваться небольшими цитатами, — между тем некоторые из ваших писем представляют исключительный художественный интерес, в особенности письмо ваше от 18 окт<ября> 1913 г.[329] Стало быть, ясно, что надо отодвинуть себя на дальний план и дать больше места этим письмам <…>. Казалось бы, для чего это делать в статье, если в той же книге печатаются полностью письма. Однако это не так. Конечно, издание «сборников» ваших писем дело необходимое, но не надо себя обманывать: не говоря уже о широких массах, такие сборники мало читаются даже интеллигентными людьми: перелистает эти сборники в лучшем случае сотня, а внимательно прочтут лишь десятка два-три. Причина: большая трудность фиксировать внимание, так как, не зная, чем вызвано то или другое письмо (печатаются ведь только ваши письма, а не переписка), читатель быстро утомится. Между тем письма, воспроизведенные в важнейших выдержках в статье, получают особую яркость по сравнению с авторским текстом. Теперь о содержании моей статьи. Меня берет сомнение, нужна ли моя вторая главка. Она написана, чтобы показать, что у Вас по сравнению с другими нет заимствований. Однако не отвлекает ли это частное задание внимания от Вас, т. е. от единственного, что меня интересует? — Вам виднее, а потому поступите с этой главкою так, как сочтете нужным. Что касается «воззвания»[330], Вам инкриминировавшегося, то я его привел в том виде, в каком оно было приведено в моем прошении в Судебную Палату: более полного текста не мог раздобыть. Если Вам удастся достать полный текст, то прошу заменить им соответственные строки моего изложения. Если моя статья запоздала, — не набрана ли уже книга, — то не трудитесь возвращать ее мне, так как я располагаю копиею. Все равно в русской печати за границею, при всем ее внимании ко мне, статьи о Вас не напечатают. <…> Если Вы ознакомились с посланными Вам недавно газетными отчетами о моих публичных чтениях о Вас, то, быть может, у Вас возник вопрос: почему-де Оскар Осипович не прислал их своевременно (ведь теперь с тех пор прошло 9 лет). Зачем? — То, что я говорил о Вас перед большою публикою, было говорено не для того, чтобы доставить Вам удовольствие или выслужиться перед Вами. Я считал себя обязанным, как ваш защитник и друг, выступить против клеветы не только бездоказательной, но и заведомо подлой. При вашей особой впечатлительности даже дружеская защита не могла Вас не взволновать, как доказательство того, что было-де от чего защищать. Ну а теперь, когда мои «чтения» покрыты земской давностью, Вы, конечно, отнеслись ко всему этому, как к курьезу. Затем небольшая просьба. Я настолько дорожу оригиналами ваших писем, что, несмотря на желание помочь брату в его нищенском положении, послал ему лишь несколько копий. Между тем <…> сестра мояввиду предполагавшегося ее отъезда из Ленинграда перебирала свой скарб и обнаружила у себя 4 ваших письма и 2 письма Репина. Я уехал после перенесенного двустороннего воспаления легких в апреле 1918 г. на юг, в расчете вернуться через несколько месяцев, как окрепну. Уехал я с разрешения властей. Но затем, когда закипела жуткая гражданская война, решил не возвращаться, пока не утрамбуется жизнь. Вот в это самое время мое имущество, библиотека и переписка пошли прахом. Сестра, сохранив у себя 4 в<[аших> письма, очевидно, забыла о них. Они, как оказывается, проданы Пушкинскому дому. Это меня огорчает. После м<оей> смерти письма ваши, В. г. Короленко и других дорогих мне людей будут, конечно, отосланы <…> на родину. Но, пока я жив, мне тяжело с ними расставаться. Пожалуйста, посодействуйте возврату их мне: уплочен-ные деньги будут, конечно, возвращены до выдачи писем. Когда будете писать мне о судьбе м<оей> статьи[331] (надеюсь, ответа не задержите), напишите мне подробно о себе, — в особенности о состоянии Вашего здоровья. Всего хорошего Вам и нашей родине, судьба которой Вам и мне дорога. С болью думаю о неотвратимом германском нашествии. Не скрою, немцев всегда боялся и боюсь. Они — народ военный и неистовый, притом с железной дисциплиною. <…> Остаюсь, как всегда, искренне Вам преданным

О. Грузенберг Копии ваших писем на днях соберу и отошлю.

Перейти на страницу:

Похожие книги

По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения
По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения

В коллективной монографии представлены труды участников I Международной конференции по компаративным исследованиям национальных культур «Эдгар По, Шарль Бодлер, Федор Достоевский и проблема национального гения: аналогии, генеалогии, филиации идей» (май 2013 г., факультет свободных искусств и наук СПбГУ). В работах литературоведов из Великобритании, России, США и Франции рассматриваются разнообразные темы и мотивы, объединяющие трех великих писателей разных народов: гений христианства и демоны национализма, огромный город и убогие углы, фланер-мечтатель и подпольный злопыхатель, вещие птицы и бедные люди, психопатии и социопатии и др.

Александра Павловна Уракова , Александра Уракова , Коллектив авторов , Сергей Леонидович Фокин , Сергей Фокин

Литературоведение / Языкознание / Образование и наука