..Нужно остановиться, хотя бы в немногих строках, на беседах с Горьким.
Первое время я избегал касаться тревожащего тогда совесть русской интеллигенции еврейского вопроса. — Из боязни нарваться на скрытое юдофобство? — Конечно, нет: не на такой линии стоял Горький. Я опасался другого: заверения в юдофильстве.
Из гордости или по какой другой причине, я всегда презирал
Какое же отношение Горького к еврейскому вопросу? По-моему, самое правильное, — такое же, как у Короленко, Милюкова, Михайловского, — он для них не существует: евреи обездоленны в правах, — значит, на защиту их должны встать все порядочные люди.
Помню, когда он читал в Куоккале нескольким приятелем свою новую пьесу, я обратил внимание на то место, где герой говорит с ужасом о ком-то — ведь он антисемит.
Я сказал Горькому: «Лучше выбросите — это место, — не то девки засмеют, не в России попрекать кого-нибудь антисемитизмом, вещь обыденная — „артикль де Сен-Петербург[332]
“».Он посмотрел на меня с удивлением и не выбросил.
Прав оказался я. Когда на премьере дошло до этого места, в публике пронесся почтительно-сдержанной, добродушный смешок.
Помню, как Горький рассказывал мне о нижегородском погроме. Прошло около 30 лет, а звук его голоса, выражение лица живут во мне, как если бы это было вчера.
Говорил он тихо, раздумчиво, вглядываясь в даль (мы гуляли), с усилием подавляя волнение: в звуке голоса сливались и боль и стыд.
Закончил он рассказ потрясающим фактом. — Толпа громила дом, населённый евреями: из неё выделилась кучка, ворвавшаяся в самой дом; из третьего этажа выбросила она огромном для похорон телом еврея. Громилы с ужасом шарахнулись и рассыпались.
Вот пойми тут, — добавил в Горький, — одна часть толпы не пощадила даже мертвого, а у другой, куда большей, мертвец подавил и злобу, и дикое озорство…[ГРУЗЕНБЕРГ. С. 442–443].