Немало раздосадовала его приписка жены, что у Клары день рождения и что букет на комоде — для юбилярши. В который уж раз за этот день он чувствовал себя, будто в постыдном лабиринте с кривыми зеркалами. Действительность со всех сторон корчила ему всякие безобразные рожи. Позади был мучительный визит доктора. Этому проявлению товарищества и человеческого участия он, разумеется, был искренне благодарен. Но что же здесь утешительного и даже пристойного — узнать, что «барышня дочь» лежит на тюремной койке в миткалевой ночной рубахе, да еще к тому же беременна? И находится под присмотром лекаря, прошу прощения, тюремного лекаря, который все, что знал, уже давно забыл! Можно ли такое вынести? Затем новое унизительное выклянчивание у этого гестаповца Герда, который даже не давал себе труда как-то скрыть, какое развлечение он из всего этого устраивает и как прытко подсчитывает, сколько может выудить из сложившейся ситуации для своей коллекции. И под конец, вместо того чтобы попытаться зализать свои раны в горестном покое одиночества, он, потрясенный столькими бедами за один только день, должен вооружиться, как светский щеголь, букетом и улыбкой и идти поздравлять свояченицу с днем рождения. И это во времена столь страшные, что, пожалуй, лучше было бы вообще не родиться. Нет, такого уж во всяком случае он не заслужил.
Он утешил себя душем, двумя порошками и свежим костюмом. Взял букет и спустился этажом ниже. Призывая проклятия на голову всей семьи, вошел в столовую. В коротенькое мгновение, какое требуется, чтобы открыть дверь, он вдруг подумал, что эта приверженность к привычкам мирного времени есть, пожалуй, лекарство или же просто инстинкт самосохранения и что ему тоже следует включиться в эту игру. Он вошел с улыбкой.
В тот день, когда печать и радио с раннего утра оповещали о ликвидации деревни Лидице — мужчины расстреляны, женщины и дети вверены попечению немецких властей, — отец Эмы, доктор права Иржи Флидер, вертел в руках почтовую открытку. Она на самом деле была необычная. Он вновь и вновь перечитывал казенно звучавший немецкий текст и, при том что понимал отдельные слова, смысл всего текста не улавливал — никак не мог взять в толк, что означает это болотно-вязкое послание.
И вправду трудно было представить в его солидно обставленной конторе (за окном — Национальный проспект, на уме устрашающие фразы о судьбе безвестной деревни Лидице — мужчины расстреляны, женщины и дети…) — и вправду трудно было осмыслить, что существует где-то длинный деревянный барак, смердящий дезинфекцией и убожеством, к оконному стеклу прилеплена почтовая открытка, как раз такая, какую он недоуменно вертит в дрожащих пальцах, с инструкцией, говорящей о том, что один раз в месяц заключенный может получить от члена семьи, заранее оповещенного и утвержденного соответствующими инстанциями, всего лишь двадцать строк с семейными новостями, написанные по-немецки. Именно такую унизительную открытку — с подписью Dein Sohn Иржи — отец и вертел в руках. Он был предельно изнурен, сознание его было полностью угнетено и потому вовсе не способно воспринимать какие бы то ни было факты внешнего мира, даже такой обыденный и безобидный, как приветствие его секретаря. Он не ответил и на ее вопрос, не надо ли принести ему таблетку нитроглицерина или стакан воды. Для успокоения. Пани или барышня секретарь, кстати говоря, сама в ту минуту выглядела такой измученной, что, казалось, нуждалась самое малое в инъекции морфия. Она ведь была из Кладно и провела ужасную ночь — боялась за себя, но знала также и о судьбе детей ее работодателя. Она сострадала родителям, и, поскольку разбиралась в ситуации безусловно лучше, чем они, это сострадание взяло верх над ее собственными переживаниями. Ответа так и не последовало, но, вместо того чтобы выйти и никого не утруждать своим вниманием (этому была обучена воспитанием и жизнью), она безбоязненно подошла к письменному столу и с убежденностью, что исключительные обстоятельства требуют исключительных действий, вежливо взяла из рук отца открытку и прочитала ее вслух.