С шести часов Эма оставалась одна, насколько возможно говорить об одиночестве в помещении, где лежало двадцать самых разных женщин. Высоко над головой окно, пусть зарешеченное, но все-таки щедрое, открывавшее вид на облака, на дождь, на солнце и звезды. Совсем рядом провизгивали трамваи, начинавшие свой путь из недалекого трамвайного парка, по временам доносились и радостные крики мальчишек, гонявших футбольный мяч. Уместно ли это было здесь? За стеной жил город. Насмешка ли, утешение или тоска? Никто из Эминых близких даже понятия не имел, как эти звуки утешали ее. Мало-помалу она поправлялась. Но отнюдь не стараниями истомившегося тюремного доктора, а заслугой своего сильного духа, своих нервов, которые вопреки всему сохранили стойкость и гибкость, и, конечно же, благодаря благосклонной природе, которая отчаянно спешила на помощь матери и ребенку. Эма нимало не позволяла себе даже задумываться, что будет с нервной системой ее ребенка, как эта среда и полное отсутствие заботы о нем еще в материнской утробе приспособят и подготовят его к жизни. В школе ей преподали, что древние греки окружали беременных женщин прекрасными изваяниями, цветами и прочими дарами жизни. Эма была окружена совсем иными дарами, которые, разумеется, не имели ничего общего со сведениями из учебника истории. Вполне понятно, что на подобные сомнительные размышления у Эмы не то чтобы не было времени, напротив, его было более чем достаточно и чем она могла вынести, но просто мысли и заботы такого рода в ее положении были роскошью, занятием абсолютно глупым и пустым.
Врач на протяжении всего месяца, что Эма была под его наблюдением, успешно избегал ее. Его ненавязчивость имела несколько веских причин.
Первая — чисто профессиональная. За многолетнюю службу главным врачом тюремной больницы — серьезных больных отправляли в другое место — он забыл едва ли не все, чем его для столь благородной профессии подковал медицинский факультет, и все-таки в голове его мелькали какие-то обрывки знаний — возможно, то были лишь сбивчивые воспоминания об отдельных этапах экзаменов на звание доктора. У него, конечно, имелись кой-какие представления, чем он мог бы помочь Эме, но ведь это было свыше его возможностей и потому лишь усугубляло его подавленность.
Вторая причина его сдержанности была морального свойства. Он, беспомощный врач, в свое время торжественно дававший клятву Гиппократа, служил в тюрьме, выступал вкупе с другими в роли тюремщика и когда-то эту роль даже сам для себя выбрал. Это чувство в нем еще обостряла надзирательница, которую сребролюбивый Герд фон Эккерт приставил к Эме. Доктор стыдился комичной ничтожности своей профессии, которая на пороге пенсии обернулась для него греховной потерей времени, знаний, смысла всего его существования. Он понимал, что ему не оглянуться на свое прошлое с сознанием выполненного долга, горячо любимого дела. А это мучительное чувство перед прощанием.
И третья, не менее досадная, причина сдержанности доктора касалась области светского общения.
Конечно, можно считать это пустой формальностью, но справедливо ли это? Он не знал, какой принять вид, входя в палату не в сопровождении врачей и сестер, а брюзгливых надзирательниц. Как ему называть эту пациентку — то есть заключенную, — эту красивую и милую молодую даму, которой он на концертах и премьерах с вежливостью старой школы расточал комплименты? Он любил на нее смотреть, ведь ничто не доставляет пожилому мужчине такого удовольствия, как ни к чему не обязывающее общение с молодой красивой женщиной. Это никоим образом не нарушает его спокойствия, а лишь тешит глаз и сердце. Но как относиться к тому, что учинили с этой женщиной! Было даже забавно, что частичную вину за это он возлагал и на те якобы ложные идеи, которые привели Эму сюда. Где ему было понять, что то была не злополучная случайность или помешательство, а истинный смысл ее жизни.
Теперь у Эмы характерное творогообразное лицо людей, которые лишены воздуха. Круги под глазами, а в глазах — особенное выражение, способное и уравновешенного старого человека заставить плакать. Однажды он даже видел, как она улыбается из-за спины этой надзирательницы с высоко зачесанными волосами и косым взглядом злобной суки. От этой западни судьба должна была бы его оградить! Единственно положительным моментом во всей этой истории была возможность регулярно докладывать об Эме ее родителям. Он навещал семью с верностью друга и неизменным букетом цветов для милостивой госпожи, которую искренне жалел. Но при этом он чувствовал себя нечестивым, трусоватым шутом, поскольку с отчаянием, но решительно отказывался тайно пронести для Эмы что бы то ни было.