Был у меня вечный Ян. Мне представляется неумным, что ты опять отвергла своего извечного жениха Яна Евангелисту — только что не Пуркине, а Ермана. Сколько лет прошло с тех пор, как ты сделала это впервые? Тогда ты была глупенькой девчонкой и, видимо, ждала, когда придет настоящая любовь, которая благополучно не замедлила явиться. Понять такое можно. Но почему ты повторила это теперь, когда любви уже не ждешь, а так нуждаешься в покое и поддержке? Ею мог бы стать для тебя — и был бы этим счастлив — Ян Евангелиста. К тому же он мужчина видный, с широким кругозором и приятными манерами и любит тебя столько лет. Будь же к нему благосклонна и снисходительна. Или ты уж настолько устала, что хочешь быть в одиночестве? Не сердись, Надя, но в это я не верю, это на тебя не похоже. Так что прошу тебя, хорошенько подумай еще раз.
У нас в клинике один случай… не знаю, назвать ли его печальным — веселых случаев у нас вообще-то не бывает… чего я только не передумала ночью возле постели той девчушки. Нерадостные были мысли. Знаешь, все говорят, я альтруистка, жертвую собой ради других и прочее в таком роде. Но это неправда. Только представь себе, сколько ночей я провела у постелей больных детей, а возле Лади — ни одной. Возле его кроватки не садилась даже, чтобы почитать ему сказку. Ты скажешь, счастье, что он был здоров, но дело тут не в этом. В оправдание себе я могла бы заметить, что, когда Ладик рос, существовала теория, по которой детей нельзя нянчить, нельзя читать им на ночь — просто говорить «спокойной ночи» и гасить свет. Теперь пишут совсем другое. Но я-то помню, как обе бабушки и тетя Клара в ответ на мои наставления говорили, горько усмехаясь, что так, как проповедую я, не воспитывают даже собак. А тетя Клара тут же приводила в пример своего Эзопа. Когда его щенком привели к ним и он тосковал, дядя Йозеф рассказывал ему собачьи истории, где главным действующим лицом был Эзоп. Теперь я мысленно оправдываю дядю Йозефа и бабушек. Мои взгляды, хоть и опирались на тогдашние теории и исследования, были ложны. В этом меня убедил сам Ладислав — его отношение к жизни и ко мне — при том, что ему еще посчастливилось попасть к Ирене.
Я проклинала себя, когда узнала, что мне предстоит рожать. Ненавидела свой здоровый организм и о ребенке думала не с радостью и любовью, а ужасаясь тому, что меня ждет. Тебе, я полагаю, это понятно — ты ведь пережила то время и знаешь, каково нам приходилось. Потом был Панкрац. Ладислава расстреляли. Можно ли тогда было лелеять мысль о сыне, родившемся у арестантки под надсмотром перепуганной повитухи, молоденького ассистента и насупленной надзирательницы? Мама мне говорила, что они бежали из родильни с младенцем на руках так, словно он был краденый, и сразу же поехали в сазавский особняк, чтобы на всякий случай быть подальше от Праги. Вот что пришлось получить Ладе в добавление к обычному шоку новорожденного, из темной теплой надежности извлеченного на холодный слепящий свет — в жизнь, где уже предстояло полагаться на себя, на силы собственного организма да разве еще на какую-то неисповедимую удачу. Меня увезли обратно в тюремный лазарет. Тамошний доктор ходил вокруг меня и вздыхал. В ту ночь я не сомкнула глаз. Болели груди. Наперекор войне и ужасающим условиям я могла бы выкормить пятерых. Но я не плакала, а благодарна была за пузырь со льдом. Когда лед начал меня студить, я почувствовала, что каменею. Я, кажется, так и осталась каменной.