Переход Ладислава на политическую работу был всесторонне обдуман не только самим Ладиславом, но многими людьми, ибо речь шла не о прогулке по июньским лугам. Ладислав имел несколько бесед на эту тему. Беседы были деловыми, предельно трезвыми, они предсказывали лишь самоотречение, опасность, трудности — одним словом, нелегкое будущее. Они походили скорей на рассуждения о тактике и стратегии, присущих военным планам. Не сегодня-завтра вспыхнет война, что бы ни утверждали или что бы ни хотели слышать наивные оптимисты либо перепуганные мещане.
Разговор с Эмой о будущем прошел таким образом.
Весной, когда была объявлена первая мобилизация, люди продолжали верить, что ничего еще не потеряно, что союзники, конечно же, не оставят нас в беде. Затем эти волны опали и уверенность пошатнулась. И все же могло казаться, что ничего особенного не происходит, разве лишь приостановлены дипломатические контакты. Тот, кто никогда не переживал подобной ситуации, не сможет достаточно хорошо представить себе, что способна породить атмосфера такого времени, как люди трезвые и вполне рассудительные отдаются во власть нервических эмоций и волнений, которые в нормальных условиях казались бы им совершенно ненормальными. А условия тогда, разумеется, не были нормальными. Нечто подобное происходило и с Эмой. Она однажды рассказывала не без сожаления — и об опасности можно вспоминать с долей сожаления, — что тогда ею овладело ощущение рока. Ощущение, что она должна что-то сделать, что-то решительное, великое. В том, что она делала, не было ничего ни великого, ни решительного, ни предопределенного судьбой — одна лишь естественная обыденность.
Как-то в один из майских дней, около одиннадцати, она появилась в квартире родителей Ладислава. Семья Тихих жила на одной отлогой улице, разделявшей Краловске Винограды и пролетарский Жижков. Дом, поставленный еще в восьмидесятые годы, теперь был оснащен многими новшествами — они говорили о некоторой его благоустроенности, но отнюдь не о благосостоянии его обитателей. В квартире было две комнаты с чудесным видом на фасады противоположных зданий и на кроны акаций, которые цвели, пока не представляя себе, что такое смог и ему подобное свинство. Открыла дверь мать Ладислава. Видимо, она торопилась с обедом или была еще чем-то занята и потому барышню, которую едва разглядела в темноте лестничной площадки, встретила без особой приветливости.
Эма представилась коллегой Ладислава и спросила, можно ли его увидеть. Сделала она это в форме столь вежливой и изящной, что пани Тихая любезно пригласила ее войти в прихожую, такую же темную, как и лестничная площадка. Затем торопливо извинилась и убежала в кухню, в дверь слева. Возвратившись минутой позже, она через дверь справа провела Эму в комнату. Комната была сравнительно просторной. Здесь преобладали приметы семейного комфорта в виде массивного буфета орехового дерева, обеденного стола с шестью стульями и сервантика с хрусталем. Часть комнаты занимали вещи Ладислава. У окна — чертежная доска с планами никому не нужных домов, на стенах плакаты и всевозможные репродукции, библиотека, диван, заваленный журналами, и радио.
Лишь в комнате, при полном освещении, пани Тихая разглядела Эму. Она поразила женщину. Одновременно с явным любопытством в ней проснулось и легкое недоверие, какое испытывают все матери к красивым девушкам, у которых есть шанс вмешаться в жизнь сыновей — а когда дело касается единственного сына, это особенно опасно — в значительно большей степени, чем удается самой матери. Эма была чрезвычайно взволнована и потому произвела впечатление высокомерной девицы, которая в любых условиях окажется хозяйкой положения. Однако почему Эма была так взволнована? В самом деле: во времена сорокапятилетней давности вторгнуться в квартиру любимого, выходца из другой социальной среды, значило совершить поистине героический поступок. Да еще назваться его коллегой и ждать каких-то сведений от матери, для которой визит женщины к ее сыну был, несомненно, в диковинку. Даже для Эмы, привыкшей к общению с самыми разными людьми, этот визит был не из легких, и прежде всего потому, что речь шла о любимом. Смелость ей придавало само время, которое Эма, как нам известно, считала героическим.
Конечно, по прошествии стольких лет легко рассуждать о том времени, и остается только удивляться, что великое множество молодых людей связывало с ним свои надежды и так взволнованно и нетерпеливо ожидало будущих событий, дабы проявить свое мужество или нечто такое, что совершается под бой барабанов и с реющими знаменами. Естественно, Эма тоже испытывала подобные чувства. Но как чумы боялась всякой патетики, особенно в такой стопроцентно романтической ситуации, в какой оказалась именно сейчас.