В последние несколько недель в моем душевном споре одержало верх чувство благодарности. Нельзя сказать, чтобы я только об этом и думал, — меня занимали и другие вопросы, касавшиеся той более обширной части моей жизни, которая не имела отношения к долине. И все же мой подход к ним был окрашен теперь опытом последних двух лет. То, что я все время чувствовал себя должником, заставило меня принять решения, которые иначе, возможно, не были бы приняты. Мне не давала покоя потребность заплатить долг пли по крайней мере показать, что я признаю его. Я испытывал отчаянное желание дать понять людям, рядом с которыми мне довелось жить, что я ценю их человеческие достоинства; испытывал желание говорить с ними, наконец освободившись от ограничений, накладываемых цветом кожи и культурными традициями.
Каждый день я ждал их прихода, беспокоился, когда они не появлялись, и забывал обо всем на свете в их присутствии. Около меня в наполненной светом и воздухом беседке сидели Макис, Бихоре, Захо, Голувайзо, Намури и другие, кого я знал, кто сидел и спал в моей комнате, кто звал меня к своим очагам и видел, что я не ухожу с их празднества с пустыми руками. В эти последние мгновения мне хотелось обнять их, и я желал им большего, чем я или кто-либо другой мог дать им. Часы шли, бледно-голубые тени густели, а я пытался удержать гостей около себя, говоря о том, что случилось после моего отъезда из деревни, или вспоминая, что было до этого. Вопросы и ответы не имели почти никакого отношения к тому, что мне хотелось им сказать. Я не мог просить их разделить мое настроение, когда каждое чувство было заострено постепенно возвращавшейся ко мне силой, а также интуитивным пониманием того, что больше мне сюда уже не вернуться.
Каждый день был сверкающим совершенством, ослепительным сочетанием света, воздуха и движущихся облаков. По утрам я гулял по большой дороге, жадно вбирая в себя все детали ландшафта: пурпурные тона обработанной земли, с утра темной от росы, а йотом бледнеющей под сжигающим солнцем; зеленые грядки огородов и более светлые изумрудные знамена рядов кукурузы, свидетельствующие о человеческом труде, символы надежды, которую люди ищут во всем, что они делают. Каждый поворот дороги открывал передо мной новые горизонты, поднимал меня выше к свету, как головокружительный взлет качелей, пока наконец я не достигал апогея и не смотрел вниз на знакомую долину. На полпути к горизонту, почти как мираж под бегущими тенями, угадывался отрог, где я жил, подросшая уже роща Гохаджаки и ближе ко мне Сусурока, которую основали не больше двух лет назад, — Сусурока, чьи деревья искали воздуха над морем травы. Глядя в ее сторону, я чувствовал, как меня мертвой хваткой сжимает время, чувствовал, как притягивает бездна, как надвигается волна утраты, которая проносится по душе в тот момент, когда наша жизнь меняет свой курс. Торопливо, желая отсрочить последний бросок вперед, я снова возвращался на дорогу и по склону холма спускался по своим следам к беседке.
Но я должен был уехать и в конце концов уехал. Это случилось в последние недели года, когда обычные рождественские заботы усиливали во мне ощущение приближающейся разлуки. Один раз я ненадолго посетил Сусуроку и провел там ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы собрать свои книги и бумаги. Давно уже наступило утро. На улице не было ни души, и я торопливо собирался внутри хижины, стараясь не видеть признаков жизни, кончавшейся для меня. Одежда и записи — вот все, что я взял в последнее путешествие к взлетной дорожке. Уехал я по той же дороге, по которой за много месяцев до этого так легко поднялся к зеленому плато Хумелевеки. Дом, где я жил в Хумелевеке, был заколочен и постепенно ветшал в тени казуарин, ибо поступь времени, которую я ощутил еще тогда, в первое утро, за это время ускорилась и в Хумелевеке оставался теперь лишь один белый чиновник. Другие переехали в новые бунгало, преобладавшие в разросшемся уже городке Гороке.
Я вышел из джипа у навеса на краю взлетной полосы. Было почти одиннадцать часов. Над головой величественно плыли ряды облаков, ослепительную белизну которых ранили обжигающие лучи. Лишь горы поднимались над травой, неподвижная сине-зеленая стена, кран большого мира, права которого на себя я не хотел признать.