Я сидел рядом и наблюдал за его работой. Ниже по склону женщины молча взмахивали палками. Грубый навес в углу огорода казался хрупким синим ртом, который как бы задыхался от жары и потому открылся. Снаружи, по ту сторону изгороди, не было видно ничего, кроме травы и купола неба, покрытого плотными облаками. Свет сгибал мою голову, загонял меня в тонкую колонну тени под шляпой, и в этом крохотном уединенном мирке я слушал Голувайзо.
В те дни я прикасался пальцами к зияющим ранам неуверенности, скрывавшимся под его внешним безразличием. Мое мнение о нем в целом не изменилось, но какие-то черты его характера я увидел более отчетливо. Какова бы ни была причина скованности Голувайзо, но он не мог вести себя с прямолинейностью других гахуку, и его собратья чуяли неудовлетворенность и неуверенность, которые мне лучше всего в нем запомнились.
В часы, проведенные рядом с ним в огороде, я боролся с его сомнениями и честолюбием. Мало-помалу я понял, что больше всего ему нужна поддержка, мои заверения в успехе. Он смутно представлял себе, о каких целях я говорю, что они означают для него, но его одолевали сомнения, которые я должен был беспрестанно опровергать. Я уговаривал его, спорил, снова и снова приходил к нему на огород, чтобы обсудить, какой величины участок мы отведем под новую культуру, а на следующий день оказывалось, что он уже урезал его. И всегда Голувайзо имел наготове оправдание, ожидая услышать от меня возражение на него. Я полностью посвятил себя Голувайзо, отложив все остальные дела, чтобы оказать ему поддержку, которая стала необходимой. Его работа приобрела для меня огромное значение, и, если бы он потерпел неудачу, я упал бы в собственных глазах.
По мне так и не довелось увидеть плоды своих усилий. Еще до того как мы посадили страстоцвет, я был вынужден покинуть Сусуроку, и мои отношения с Голувайзо оборвались, так и не увенчавшись результатом, который удовлетворил бы меня. Правда, я увидел его снова в совсем другой обстановке, в синей тени беседки, стоявшей на краю острого выступа, выдававшегося в долину, откуда Гохаджака казалась только трудно различимым пятнышком деревьев на полпуги к горизонту, а огород Голувайзо лишь угадывался среди трав. В период моего выздоровления он часто сидел рядом со мной в долгие послеполуденные часы, но теперь у меня уже не было сил для того, чтобы пробиваться сквозь его молчание или брать на себя бремя его сомнений. Однако, даже если моя душа бродила где-то далеко, я знал, что Голувайзо, безмолвствуя, сидит рядом среди плывущего света и воздуха. В конечном итоге он моей душе принес большую умиротворенность, чем я — его.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Трудно писать о последних неделях, проведенных мной в долине, и о дне отъезда, когда я стоял на краю зеленой взлетной дорожки в ожидании самолета, который унесет меня с собой. Все, что я написал, абсолютно субъективно. Я надеялся передать (хотя бы частично) самую суть жизни гахуку: ее цвет, движение, торжества и быт, запахи, характеры людей, мотивы их поступков, ландшафт, составляющий их естественную среду, — так, как она представлялась моим глазам, как она преломлялась в моем сформировавшемся в иных условиях сознании, в моих вкусах, отражающих слабые и сильные стороны моей натуры. Таковы два аспекта, которые я намеренно подчеркивал. Я считаю, что благодаря объективности, являющейся результатом профессиональной подготовки, избежал грубых ошибок при характеристике гахуку и смог яснее увидеть себя со стороны и оценить мотивы своих поступков. Однако я написал бы совсем другую книгу, если бы руководствовался исключительно канонами академической науки или стремился к полному самораскрытию. Я пытался найти средний курс между этими двумя крайностями.
Под конец мне стало труднее держаться среднего курса, так как моя внезапная болезнь была глубоким личным кризисом, который давно уже зрел и воздействовал на меня каждый день, пока я не увидел, как зеленая долина в горах исчезает под покровом облаков. Скромность позволяет мне воссоздать лишь основной колорит этих последних недель.
После того как язва вынудила меня уехать из деревни, я много дней подряд лежал в постели, почти не замечая, как проходит время, и открывая глаза лишь тогда, когда необходимость в этом вызывалась медицинскими процедурами. Снаружи, за открытым окном, долина переходила от дня к ночи, от оцепенения послеполуденных часов к ласкающей прохладе раннего утра, но эти перемены почти не оставляли следа в моей душе. Любая мысль стала для меня непосильной. Меня совершенно не трогало мое серьезное состояние, как будто тело, которое я регулярно позволял обследовать, принадлежало кому-то другому.