Возможно, родственники больше всего были заинтересованы именно в подарках — кусках сырой и вареной свинины, раковинах каури[48], отрезах дешевой яркой ткани из лавок Хумелевеки. Кульминация празднества наступала, когда детей в сопровождении эскорта вооруженных взрослых проводили по деревенской улице и представляли собравшимся. Раз в, кои-то веки дети были чистыми; их тела, намазанные свежим жиром, блестели неожиданно ярко; волосы были украшены разноцветными перьями, а узкие груди увешаны пластинками перламутра, такого яркого на темном фоне кожи, что даже от раженный свет сверкал в них, как солнце в зеркалах. Выкрикивались приветствия и преувеличенные, окрашенные теплым юмором похвалы. Затем преподносили подарки от имени детей, а они, серьезные и застенчивые, сидели в центре толпы, стараясь при первой же возможности убежать, чтобы вольными птицами снова носиться в тени деревьев.
Когда я познакомился с Таровой, она уже прошла через эти церемонии. Ей было, пожалуй, около тринадцати лет, точно я определить не мог. Во всяком случае, она достигла возраста, когда дети гахуку становились привлекательнее. Они, правда, худели, но зато их круглые животы подбирались; благодаря частым играм в воде кожа становилась чище. От Таровы исходило сияние. Я заметил его еще до того, как она вошла в мой дом, когда только увидел ее через открытую дверь стоящей на солнце позади взрослых, которые пришли продавать овощи. Дело было не только в том, что под лучами солнца ее руки и обнаженные, только еще начинавшие формироваться груди отливали медью. От ее глаз исходил необычный свет. Это мерцающее сияние становилось то сильнее, то слабее в зависимости от выражения ее лица. Блеск, яркий, когда Тарова смеялась, смягчался, когда девушка была озадачена или в чем-то сомневалась, — короче говоря, изменялся вместе с ее настроением и так же быстро, как движения тела. Она не была красавицей и не обещала ею стать, но лицо ее приковывало к себе взгляд, вызывая желание улыбаться вместе с ней, когда показывались ее ровные белые зубы, и задумываться, когда она становилась серьезной.
Другим людям тоже, по-видимому, хотелось дать Тарове почувствовать ту же безотчетную симпатию, которую испытывал я при виде ее. Старшие мальчики дразнили девушку, пытались обыскать ее билум, шутили с дружеской снисходительностью, уместной в обращении с младшими сестрами. Когда она, вырываясь, поворачивалась то в одну, то в другую сторону, длинные косы, прикрепленные к ее волосам, то и дело ускользали из их рук. Не желая причинить ей боль, они, едва схватив ее за косы, почти сразу же их отпускали и сгибались от смеха в ответ на пинки, которыми она их награждала. Они повторяли ее имя, растягивая конечное «а». Это звучало дружелюбно и говорило о беззлобности их приставаний.
Когда Хунехуне звал ее в дом, она прибегала, запыхавшись, так что вздымалась пластинка перламутра на ее груди. Тарова всегда носила какие-нибудь украшения: нитки цветных бус, которыми она соединяла на бедрах заднюю и переднюю половины бахромчатой юбки, тесемки над локтем и запястьем, сплетенные из мошонки и яичек свиньи. Такие украшения обычно говорили о том, что родители гордятся своими детьми, и у Таровы безделушек было не меньше, чем у любого другого ребенка, хотя позднее вся деревня была взволнована отношением к ней отца.
Я всегда с трудом узнавал людей, которых видел всего второй раз, а в Сусуроке и подавно. Дело не только в том, что там бывало много чужих: индивидуальность стиралась также единообразной раскраской лиц и украшениями (костяными кольцами, которые гахуку продевали через нос, так что они закрывали губы), превращавшими людей в одушевленные, но абстрактные маски. Тарову, однако, я сразу же узнал при второй встрече — на этот раз в Гохаджаке, где жил ее отец.
Я направлялся по отрогу в Экухакуку, а так как вышел поздно, тропинка между Сусурокой и Гохаджакой была безлюдной. Меня сопровождал Гохусе, старший сын Бихоре, который, как всегда, когда получал разрешение сопровождать меня, с важным видом собственника нес мой фотоаппарат. Ветерок, благодаря которому солнце не казалось слишком жарким, чуть заметно шевелил ширму деревьев перед входом в Гохаджаку. Длинная деревня, следуя контуру гребня, образовывала что-то вроде буквы «S», так что, входя в Гохаджаку, человек не видел ее дальнего конца. Это усиливало во мне чувство напряженного ожидания, создававшееся неожидан-ним переходом от света к тени, которую отбрасывали казуарина и бамбук. Шагая по влажному покрову опавших игл и видя вдали за домами поднимавшиеся золотой волной огороды, я всегда настораживался, а чувства мои обострялись.