Пища гахуку вовсе не была аппетитной. Большей частью она была безвкусной, чрезмерно сухой и крахмалистой (на мой вкус) и обычно запачканной, когда ее вынимали из печей. Свинина, подававшаяся на любом пиру, могла бы внести приятное разнообразие в мое меню, состоявшее из мясных консервов, но, так как она всегда оказывалась сыроватой, я, чтобы не рисковать, съедал из вежливости маленький кусочек. Куски, которые мне преподносились в качестве подарков, я уносил домой, объясняя, что привык есть позже вечером, а чтобы соблюсти приличия, жевал кусок таро или батат. Обычно эта отговорка действовала. Но в присутствии Гихигуте мне не удавалось отделаться так легко. Он садился напротив меня и, заговорщически подмигнув, засовывал руку в кучу внутренностей, выбирая особенно противный кусок, откусывал и, повернув, протягивал мне конец, который побывал у него во рту. Я мог отказаться от пищи, но первый раз, когда это случилось, мною овладело упорное желание не дать ему взять надо мной верх. Я принял предложенный кусок кишки, откусил там, где он указал, положил откушенное в рот и до конца дня продержал за щекой. С тех пор эта процедура повторялась каждый раз, когда мы оказывались вместе за трапезой. Раз или два я даже подумал, не считает ли он, что оказывает мне любезность. Потом я вспомнил, что другие жители деревни никогда не предлагали мне ничего более экзотического, чем печенка, которая, по их мнению, должна была мне нравиться, потому что однажды я взял предложенную мне белым поселенцем печень ягненка. Чтобы я не поддался нерешительности, Гихигуте всегда внимательно следил за мной и, по-видимому, бывал слегка разочарован, когда я принимал пищу, не обнаруживая отвращения.
Экспансивность Гихигуте умерилась со временем. Он был актером до мозга костей, всегда старался произвести впечатление и приберегал самые оригинальные свои выдумки до тех пор, пока не собиралась аудитория. Я очень часто встречал его, проходя через Гохаджаку, и обычно принимал его приглашение присоединиться к нему там, где он сидел с Таровой или одним из маленьких внучат. У него были свои привлекательные качества. Когда мы оставались одни, он вел себя дружелюбно и непринужденно. Пожалуй, он был склонен просить слишком много, но едва ли больше, чем другие гахуку, чьи просьбы из-за отсутствия в их языке выражения, эквивалентного «пожалуйста», всегда звучали как требование. Когда я, поднося огонь Гихигуте, замечал лукавое выражение его глаз, мне казалось, он хочет дать мне понять, что я не должен обижаться на его поведение при людях. Он как бы просил меня признать джентльменское соглашение, согласно которому я ради его успеха у публики брал на себя роль простака.
Эти случайные встречи дали мне возможность часто наблюдать Гихигуте с Таровой. Судя по всему, он был искренне привязан к дочери и для ее удовольствия нередко пытался вовлечь меня в какую-нибудь из наших обычных комических сцен, когда она заливалась смехом, а он снова усаживался, подложив под себя руки и улыбаясь с явным удовлетворением. Потом он клал голову ей на колени и просил поискать у него вшей. Внешне дочь и отец были очень похожи. У обоих были довольно крупные зубы, открывавшиеся в широкой улыбке, которая, казалось, исходила откуда-то изнутри. Даже в более серьезные моменты, когда Гихигуте часто выглядел человеком своих лет и соответственно усталым, в глазах и отца и дочери было приглушенное радостное сияние — у Таровы, правда, более мимолетное сияние юности, но все же явно похожее на выражение сдерживаемого удовольствия, которое появлялось на лице Гихигуте, когда окружающие смеялись над его шутками. Общее было и в их движениях: живость Таровы, ее резвость и легкость говорили о врожденной уверенности в себе, в ней было что-то от надменной походки Гихигуте, его слегка заносчивой манеры держаться очень прямо и закидывать голову и от его вокальных манипуляций, рождавших похожие на пулеметные очереди фразы.
Моя привязанность к Тарове становилась сильнее с каждым месяцем пребывания в Сусуроке. Хотя я так и не смог до конца победить ее застенчивость, с ней у меня установились иные отношения, чем с другими детьми деревни. Выражались они в обмене приветствиями (мы окликали друг друга по имени), когда я проходил мимо огорода, где она работала, или в неожиданном удовольствии, которое я испытывал, когда она появлялась около моей хижины с фруктами для меня. Из этих мелочей во мне выросла такая привязанность к Тарове, что я был глубоко взволнован обстоятельствами, заставившими ее покинуть деревню.
Я очень хорошо помню, как все началось. Я проснулся позднее обычного и, одеваясь, посмотрел в открытую дверь. Я увидел Хуторно. Он стоял у забора спиной ко мне и глядел на улицу. Он должен был в это время помогать готовить завтрак, но, когда я позвал его второй раз, пришел крайне неохотно. Несколькими минутами позднее Хуторно появился с эмалированной тарелкой. На ней лежал кусок папайи, который он исследовал при помощи очень грязного большого пальца.