«Матрена, Матренушка, — с молодых годов не называл он меня так, Марфа Даниловна, — Матренушка, говорит, и дурак же твой Омельян! Хотел, как старики говорили, ехать дале, да, спасибо, кони стали. К чему стремился? Чего жаждовал? Ничего не утаю, как попу откроюсь, душа не терпит. Стремился я к ненасытному богачеству. Вот к чему! Ворота почище Пежинских во сне и наяву видел! О заграничности мечтал. Допустим, дорвался бы… Молил бы я там дожжа в вожжу толщиной. Тебя бы на неподобной работе заморил и сам бы с топором или лопатой в руках помер. И выходит, нажил бы я там дом в три окошка да килу с лукошко… А тут, в гурту, смотри-ка, телочки ли, бычки ли — шелк в ухо вдень, одна красивше другой. В базу ли, на выпас ли выйдут — глаз не отведешь. У кого из них такая скотина была? Ни у кого!.. Ходил в рваных штанах. Спал под лавкой, человеческого имени не было — Драноноской звали… А теперь преагромадно-агромадная почетность за труд: «Омельян Оверкич, сюда пожалуйте… Омельян Оверкич, а это как вы думаете?» И спишь ты на пружинной кровати, на белой простыне, какой ни у Автома Пежина, ни у самого попа Амоса, со всем их золотом, не было. И ешь, слава богу, досыта. И будто бы поправляться даже стала. Так, гляди, не сегодня-завтра и Ванечка за родителей нас признает снова. Ведь он скоро на доктора учиться уедет. Понимаешь, на до-о-кто-ра!..»
Как сказал он про любимого, единственного нашего Ванечку, заголосила я в голос. Схватился он с постели, кое-как оделся, убежал и два дня ночевал в яслях у Ненфиски…
Женщины сидели молча. Самовар, совсем было заглохший, вдруг по-комариному запищал, потом заворковал, затокал…
— Хозяину деньги кует, — засмеялась Прокудчиха.
Засмеялась и Обухова и стала прощаться.
— Заходите почаще, Марфа Даниловна. Праздник теперь, великий праздник на душе у Омельяна. Как на духу говорю!
Вскоре Обухова снова пришла к Прокудкиным.
— Встречай гостью, Емельян Оверкич, — еще на пороге весело сказала она.
Прокудкин вскинул на Обухову испуганные глаза, пробурчал что-то себе под нос и как был неодетый, так и выскочил за дверь мимо Марфы Даниловны.
Матрена сорвала со стены зипун и шапку и выскочила вслед за мужем.
— Омельян, простудишься, — догнала она его и сунула ему одежду.
В комнате от накатившего смеха женщины долго не могли выговорить ни слова.
— Ну, теперь я вижу, что он действительно у тебя потемошный, — сказала наконец Марфа Даниловна понравившееся ей слово.
И снова они пили чай и разговаривали.
— Уж так он рад, так рад был вашему приходу, как дитя малое. Пряников купил. «Возьми, — говорит, — может быть, она снова заглянет на нашу благоуютность полюбоваться — угостишь…»
Тщетно добивалась Обухова вызвать Емельяна Прокудкина на разговор. На лице его она читала: «Ну и что лезет?.. Кто просит…»
«Не под дождем — обождем», — упрямилась Марфа Даниловна и снова ненароком встречалась с Прокудкиным.
— Доброго здоровья, Емельян Оверкич! — застав Прокудкина на базу, подошла к нему Обухова.
С трухой в жестких рыжих бровях, он отер о зипун испачканную в навозе загрубелую, деревянную ладонь, ткнул ее Марфе Даниловне и совсем было собрался шмыгнуть с база, но Обухова в упор спросила:
— Ну, как Мемфис? Здоров?
— Слава богу, Марфа Даниловна.
— А я было хотела посоветоваться с тобой, Емельян Оверкич: перед случным сезоном концентратов не добавить ли Мемфису? Как ты думаешь?..
— В ножки поклонюсь, Марфа Даниловна! — Прокудкин поспешно схватил шапчонку, обнажив желтую всклокоченную голову.
— Пришли пастуха в контору, — и, умышленно оборвав разговор, вышла с база.
С того и началось сближение гуртоправа совхоза Емельяна Прокудкина с начальником политотдела Марфой Обуховой. Вскоре они говорили уже не только о Мемфисе. Прокудкин перестал дичиться, и даже радость светилась в его глазах, когда Обухова заходила на баз. А через неделю, у себя на квартире, он сбивчиво, путано, рассказал ей и о своем «помешательстве» на скупости и побеге за границу.
— Как беззобая курица — все голоден был. Каждый грош, завалящий кусок хлеба на черный день берег, в крупные хозяева метил.
Прокудкин криво улыбнулся каким-то своим мыслям. Помолчал. Хотел, что-то еще сказать, подумал и не решился.
— Сын мой, — после долгого молчания, с тяжелым вздохом снова заговорил он, — комсомолец, Иван Омельяныч… от меня отрекшись…
Марфа Даниловна слушала молча. По волнению Прокудкина, по тому, как просительно смотрел он на нее, Обухова чувствовала, как хочется ему высказать ей все, что наболело у него на душе, не давало ему спать ночами.
— Может быть, и действительно я недостойный советской власти человек? — голос Прокудкина задрожал.