Комнату постарались сделать удобной для нее, но удобство не имело значения. Она знала, что в комнате есть стул и кровать, но не пользовалась ими, а продолжала сидеть в углу на корточках, сложив вытянутые руки на коленях. Спиной она опиралась на стену. Она просыпалась в этой позе и засыпала в ней. Ей было сложно мыться и согласиться на то, чтобы ее помыли, сложно совершать естественные отправления, но она знала, что периодически приходят люди, которые заботятся о ней, моют, переодевают в чистую одежду, расчесывают и смазывают маслом ее волосы. Все остальное время она проводила в своем углу – бессмертная, неумершая – в ожидании конца.
Случилось и неприятное беспокойство. В дверь постучали, и чей-то голос произнес:
– Царь! Это царь!
И он появился – особое, громкое, многословное ничто появилось внутри всепоглощающего, нераздельного, безмолвного ничто, и она почувствовала его прикосновение и поняла, что он целует ей ноги и молит о прощении. Он распластался на полу и рыдал, как невоспитанный ребенок. Звук был тошнотворным. Она должна была прекратить это.
– Да, да, – сказала она. Это были первые слова, которые она произнесла после ослепления. – Я знаю. Ты был зол, тебя понесло, ты плохо соображал, ты не был собой. Тебе нужно, чтобы я тебя простила? Я прощаю тебя. Иди и на коленях моли о том же старого Салуву, который был тебе как отец. Этот удар стал для него смертельным, и он должен услышать твои глупые извинения до того, как умрет. А что же я? А я останусь жить.
Он умолял ее вернуться во дворец и жить в комфорте, как подобает царице, которой она является, там будут исполнять любые ее прихоти, ее будут лечить лучшие врачи, и она будет сидеть по правую руку от него на своем собственном новом троне. Она покачала головой.
– Теперь мое место здесь, – отвечала она. – В твоем слишком много цариц.
Тирумала Деви и ее мать Нагала Деви находятся в заточении в своих покоях, сказал он. То, что они совершили, не имеет прощения. Он никогда больше их не увидит.
– Я тоже не увижу, – сообщила Пампа Кампана, – а тебе, похоже, сложнее простить самому, чем получить прощение.
– Что я могу сделать? – взмолился Кришнадеварайя.
– Ты можешь уйти, – отвечала она, – тебя я тоже больше никогда не увижу.
Она слышала, как он ушел. Слышала стук в дверь Тиммарасу. Затем раздался гневный рык старика. Собрав последние силы, словно зверь, главный министр проклинал своего царя, пророча, что его проступок навеки останется лежать пятном на его имени.
– Нет, – проревел Салува Тиммарасу, – я не прощаю тебя, и не прощу, даже если проживу еще тысячу тысяч жизней.
Той же ночью он умер. Бесконечная тишина вернулась и накрыла ее.
Ее первыми сновиденьями были кошмары. В них ей снова являлись виноватое лицо кузнеца и железный прут, который опускают в печь и вынимают с раскаленным докрасна кончиком. Она чувствовала, как Улупи Младшая держит ее руки, а Тимма Огромный возвышается над ней и держит ровно ее голову. Она видела, как прут приближается, чувствовала его жар, а затем просыпалась, дрожа, облитая, словно сочившимся из каждой поры ее тела потом, своим потерянным зрением. Снилось ей и ослепление Тиммарасу, хотя она знала, что его больше нет и ему больше нечего бояться, ни недовольства великого, ни удара тирана. Его ослепили первым, и ей пришлось это видеть, увидеть, что ее ожидает еще до того, как оно случится. Это было словно ее ослепили дважды.
Но да, видения появились снова, тьма уже не была абсолютной. Ей снилась вся ее жизнь, и она не знала, спит она или бодрствует во время этого сна, – ей снилось все, начиная с костра, забравшего ее мать, до очага, чье пламя отняло у нее глаза. И поскольку история ее жизни была также и историей Биснаги, она вспомнила, что ее пра-пра-пра-пра-правнучка Зерелда Ли велела ей записать ее.
Она обратилась к кому-то присматривавшему за ней.
– Бумагу, – потребовала она, – перо и немного чернил.
Мадхава Ачарья снова явился посидеть с ней.