Раз пришла такая беда, отворяй ворота, да не абы куда, а на кладбище. Оконыжка, присосавшися к бабе, и приласкавшися к ней хорошенько, теплеет и хорошеет, совсем как настоящий младенчик.
Да вот беда – он же кровь сосёт с титек-то, молока-то нет, откуда ему взяться? Алкашухи-то на улицах старые, сморщенные, обвисшие, косматые… кто поприличнее, те при кавалерах, знамо дело, а эти совсем плохие. Ну, что делать? Ладно бы кровь только та тварь сосала, да ведь всё насухо вытягивает, и добро, и любовь, и воспоминания. Такие бабы долго не живут.
Малец их крепнет, а они из ума выходят, сохнут и дохнут. А там уж врач что напишет, то и причина: туберкулёз, истощение, замёрзла, или ещё что? Да какая разница? Допилась, раз померла от такой страсти, вот и вся недолга.
***
Эта наша оконыжка так же жила, была у неё мамка – Люба звали. Баба рослая, дебелая, шумная, с брянщины что ли, да с головой не в порядке. Она пила, конечно, но не так, чтоб очень. Пьяненькая была частенько, но не валялась. Оконыжку нашла, когда та в канаве колупалась возле промоины от теплотрассы, вот только хрен с редькой знают, как она без капусты там народилась, может и вороны принесли, вот ей-же-ей, откуда что берётся?
Ну, Любаша и взяла себе крошку. Она поначалу думала, что та живая, бежала её отдать кому-то, да от неё шарахались все. Ещё бы, баба несётся, орёт, да рукой машет, а ростом со шифоньер, и кто с такой поговорить изволит в этих ваших Петербургах? Да, тьфу. В общем, не получилось у неё трупик пристроить, решила сберечь до утра, дело-то под вечер было.
И ладно, мол, потом мудренее, но оконыжка не сплоховала, морг-морг, глазками-то, Люба и охнула. Побежала в больницу, где-то рядом там была, ручку подёргала, а поликлиника-то ночью закрыта, а куда дальше? В Боткина как-то забирали пару раз, так там детских врачей-то нету, да и далеко… сгребла остатки монеток, что насобирала у метро с обеда, и пошла в магазик при остановке, йогурта купить, вроде как подходящая еда-то.
Продавщица, с лицом госпожи всея Саратова, брезгливо поморщившись, буркнула «нате!», швырнув на прилавок упаковку, и отмахнулась столь сурово, что Люба своим неумишком как-то сразу поняла, что болтать про найдёныша в кульке из шарфа не стоит, а то и ему достанется.
На лавке села, обсосала свой грязный палец, начала понемножку в баночку макать, да совать в рот оконыжке белое.
А тварчонок он что? Зачмокал губёшками, тихонько, но явственно, носиком засопел, словно бы и дышит, глазками водить начал за пальцем, сам мягкий, вонючий, коричнево-багровый, глаза черные в плёнку затянуты, волосюхи тонюсенькие топорщутся… малюсенький как щеночек, с килограмм может, али кило двести. Виду неимоверно жалобного и гадостного, даже если бы у него глаз вытек, и то бы хуже не стало.
Ну и началась у них любовь. Оконыжка Любку морит, а та не даётся, потому что и так болеет, а шизофрения чем хороша? Ум человечий извращается – буквально всё воспринимать начинает. Вот вроде есть дитё, об нём надо заботиться, любить тоже надо, но с чувствами у душевнобольных как-то не слишком ладится, они сегодня повыдумали любви, а на завтра вроде бы как и равнодушные совсем… Младенчик и так и эдак Любашу в мамки заманивает, а та чего? Ей-то известно, что у ней в грудях молока-то нет, и не суетится. И подавать стали больше, когда она с кульком таскаться начала у метро, даже на детское питание хватало. Все её бомжатские знакомцы думали, что та куклу сообразила подобрать, чтоб жирнее побираться.
Оконыжка крепла, да не по дням, а по часам. Кормят и греют, но, жадная до любви, она очень скучала при мамке, хоть та её и развлекала, как могла. И кормила, как положено, и купала даже один раз в раковине макдаковского туалета ночью, но у тельце у младенчика было уж больно мягкое, его моешь, а с него прям шелуха падает, что корками наросло. Да и оконыжке то пришлось не по вкусу. Три дня потом лежала как дохлая, обижалась.
Люба думала. Люба думала много.
Во-первых, оно редко шевелится, не гадит почти, ест только для виду, воняет не по-человечески, дети такими не бывают. Во-вторых, тело крохотное совсем и помыть нельзя, в руках расползается. В-третьих, ему уже две недели, и оно не сдохло, что странно, при жизни такой.
Надумала Любаша, что это какая-то диковинная кукла, да и окрестные друганы её в том убеждали. Один дед даже гундосил про беби-борн. Мол-де специальная игрушка есть, чтобы пятилетние дети могли стать родителями. Кое-кто даже подходил смотреть, но зрелище такой мерзкой гадости было таким нестерпимым, что Любаше было как-то совестно позорить и себя и малютку, она старалась всех убедить, что смотреть там нечего, да не больно-то и рвались. Денежки у мамаши-Любаши не переводились, а они, признаться, интересовали всех куда больше.