До зимы-то он и пролежал, мавка горевала, и не давала его никому, пока кикимора под конец рождественского поста не приплыла к ней, жалуясь на головную боль от колокольных звонов, и не упросила дать ей «одну только лапку, здоровье поправить», Мавка, давно бредившая запахом от тела, разрешила, и даже помогла снять ботиночек с опухлой ноги. Глядя на то как жадно кикимора вцепилась в пальчики, девица не выдержала и легко скрутила ему вторую ступню, быстро провернув её в суставе и оторвав вместе с ботинком.
Сидя в машине, аккуратно кусала кусочки, смотрела, как кикимора урча грызёт ноженьку её несостоявшегося мужа. Хрустя мизинчиком, и выплюнув заскорузлый желтый ноготок, она успокоилась и посветлела лицом, уж очень ей вкусно было.
К сочельнику она и соседушки сожрали черноглазого без остатка. Все вокруг радовались её щедрости, пророча мавке на коляду новую любовь и скорое счастье.
Мусор
Семён Михайлович уже в который раз брёл по улице в свой обеденный перерыв, чтобы посмотреть, как по Обводному что-нибудь плывёт. Не то что бы его это очень сильно интересовало, но развеяться было приятно. Работа у него была скучная, сидячая, но ему, по старой памяти, не хватало той бодрой и острой радости сорваться куда-то посреди дежурства.
Раньше-то он был оперуполномоченный, или, как говаривали в простонародье, – мент.
Потом, конечно, заигравшись в чехарду перестроечных бизнесов Семён Михайлович пытался переобуться в прыжке, да кое-кто недовольный шибко переломал ему обе ноги бейсбольной битой. Говорили, что за дело, да тут уж свечку не держал никто, добавить нечего.
Уже лет семь работал в шараге, куда его пристроили на синекуру за связи и опыт в решении разных вопросов, хотя опыт этот, прямо скажем, был сомнительный.
Хромал сильно. Лет ему было хорошо под пятьдесят, глаза – словно переспелые черешни, вошедшие в такой сок, что уже закоричневели до черноты, – живо блестели на его оплывшем лице, начавшем стареть стремительно, как бывает только у внезапно потерявших любую радость жизни людей.
Всё как у всех было у человека: жена, пасынок, квартира, машину недавно поменял. В костюме ходил, хоть и не нравилось ему. Всё было. А чего-то не хватало.
Память, будь она неладна, бередила старые раны так бойко, что он иногда мечтал о склерозе или инсульте каком-нибудь. Начинал пить, да жена бесилась так люто, что проще оказывалось не пить.
Так и жил, ждал неизвестно каких перемен, но и сам не знал каких.
Офис его недавно переехал, раньше он на Старой Деревне сидел, там и пристрастился на воду глядеть с мостка, а теперь вот приходилось ходить к неуютному Обводному.
Места были родными, лет пятнадцать назад, ещё до того, как он первую квартиру купил, работал он тут, в тридцать восьмом РОВД, да и жил неподалёку на Боровой.
Раньше-то всех знал, а теперь знакомые встречались редко. Или встречались, но не узнавали в этом стареющем и полноватом дядечке того шныря из ментовки. Признаться, он был этому даже рад. Когда ему всё-таки приходилось объясняться за свою неказистую жизнь, он умалчивал о скуке и тоске, отбрёхиваясь дежурными фразами про хорошее: «не болеем», «закончил», «да уж вырос», «и невеста есть», «купил нулёвую», «резвая, да, и жрёт мало».
Ему было сложно объяснить эту тоску даже самому себе.
Однажды, жена приготовила на ужин фаршированные перцы, он шкурку снял, внутренности съел, а перцами побрезговал. Жена увидела и разоралась, что не для того мол-де она готовила, и если он воротит морду, так лучше бы тефтели сделать, а перцы с бабкиной дачи, надо было б тогда сберечь на другой раз и бла-бла-бла. Он ей, разумеется, ответил тогда, что он взрослый человек и сам может решать, что ему есть, и на чём вертелись эти перечные шкурки, но скандал вышел таким пустяковым и таким безобразным, что Семён Михайлович тогда поневоле задумался, отчего ему и жене его внезапно всё опротивело до тошноты, да до такой, что и отвёрткой живот расковырять не жалко.
Думал он про какой-то кризис среднего возраста, и про развод, и про бабу себе найти, полегче, да позвонче, но как-то не ладилось всё.
Жена была понятная и надёжная, специально озадачиваться поисками новой любви было лень и глупо, а само как-то не попадалось.
Пытался ходить в церковь. Стоял там с холодным сердцем, и оглядывался на прихожан, комкая в руке шарф. Кланялся в унисон с толпой, крестился. Не чувствовал ничего вообще, даже пение не доставляло ему удовольствия, разве что тоска начинала грызть ещё сильнее от этих заунывных высот. Дожидаясь после литургии обхода пономаря с корзинкой для пожертвований, он, бросая денежку, машинально прикидывал, сколько дали прихожане, и перестал ходить совсем, когда вдруг понял, что обратной дорогой пытается вычислить церковные заработки.
Вода его успокаивала.
Хоть он и держался на работе особнячком, всё-таки кабинет свой, как и полагалось проверяльщику, но ему было тяжело с людьми. Он чувствовал себя не на своём месте. Но кому он нужен-то был с перебитой ногой и уже в таком возрасте? Где его было искать, это место?