Мы поженимся, — отвечал я.
И будем здесь, за занавеской? При Прутьке? Я качал головой.
Так, значит, у тебя, с твоей мамой? Я молчал.
С мамой действительно было нехорошо. Еженощные мои, а нередко и круглосуточные отлучки не способствовали улучшению обстановки. Я сказал ей, что ночую у приятеля, который живет один, и помогаю ему сдавать экзамены. Глупо, но она поверила: я все время кому-нибудь да помогал. Правда, пришлось отказаться от вечерних телефонных звонков: мама могла перехватить трубку. Но и без этого все держалось на волоске: приятели мои могли позвонить в любое время, и мама, наверное, все у них выяснила бы. А предупреждать и посвящать в тайны своей системы я не хотел никого: мы сами по себе, и, кроме нас, нет никого на свете.
Маме пришлось бы растолковывать, что у нас только месяц (Аркашу задержали), что нам все равно негде жить, что снимать комнату нам не под силу (стипендии едва хватало на «Токай»), — но и тогда она не поняла бы самого главного: того прекрасного чувства свободы, раскованности, которое нас объединяло. Мама осудила бы меня (это она делала не однажды), а прежде всего Таню. Этого я никак не мог вытерпеть. Она и так держалась со мной суховато — из-за Нового года. А кроме того, почему мы обязаны посвящать ее в свою жизнь?
— Вот видишь, — отвечала на мое молчание Таня. — Все слишком сложно сейчас, и я не хочу, чтоы ты об этом думал. Есть ты и я, и больше никого и ничего. Ты любишь меня? Тебе хорошо со мной? И этого довольно. Когда вмешаются другие люди, все станет не так.
Я мог бы возразить, что это не я, а она начала разговор, — но был ли какой-нибудь смысл это делать?
Иногда ночами нам не спалось: сидели на тахте и, держась за руки, разговаривали. Все чаще совещались о том, что делать, когда все кончится. Но повторялось одно и то же.
— Сниму комнату, — безнадежно говорил я.
- Нет. Не хочу жить у чужих людей.
— Переедем ко мне.
- Нет. Я боюсь твоей мамы.
- К вам.
- Нет. Прутька и без того к тебе неравнодушна. Это ее травмирует.
Я замечал это. Вечерами Прутька надевала вязаную кофточку с короткими рукавами, в которой очень при мне нервничала: то взглянет на свои руки выше локтя, то украдкой заглянет в вырез на груди. Все это было понятно: младшие сестренки всегда влюбляются в мужей своих старших сестер.
— Ну, боже мой... — в отчаянии говорила Таня. — Кругом люди, кругом разные люди, нигде нельзя остаться одним...
Потом успокаивалась:
— Нет, нет, не сейчас! — торопливо говорила она. — Потом будем думать. Январь только наш.
И тут же, через пять минут:
— Нет, завтра не приедешь. Нельзя так привыкать. Давай понемногу отвыкать друг от друга.
Я приходил на всякий случай. Стоял внизу, курил. И дверь бесшумно открывалась, и с виноватой улыбкой в дверях появлялась Таня.
Оправдывалась:
— Но я не виновата... Я просто так, для проверки открыла... А ты стоишь...
— Ну, я пойду... — поддразнивал я.
— Нет, нет! — торопливо шептала она и хватала меня за рукав. — Не уходи, пожалуйста?..
И уже в комнате объясняла:
- Ты знаешь, пускаю тебя, дрожу вся: вдруг кто-нибудь выйдет — и не боюсь. А как уходишь ты, сразу страшно становится.
- Чего хоть боишься-то?
- Темноты.
Как странно: за целый почти месяц не случилось никаких происшествий. Одно время соседка со второго этажа проявляла к моему стоянию повышенный интерес: приоткрывала дверь и в щелочку смотрела, смотрела, а потом, когда я поднимался наверх, выходила, должно быть, на площадку и задирала голову в недоумении: не могла понять, куда я исчез. Я долго терпел ее хитрый ищущий взгляд, пока наконец не обозлился: как-то раз, когда в щелочку выглянули, я вытянул палец, как дуло револьвера, и, оттянув большой палец-курок, громко сказал:
— Бэмс.
Дверь закрылась и больше уже не открывалась.
На третьем этаже в соседней квартире запирались рано и целыми вечерами смотрели телевизор. У старухи тоже был телевизор, иногда мы с Таней ходили к ним смотреть передачи (у девчонок в комнате он, разумеется, не работал). Потом я деликатно прощался, выходил в коридор, хлопал дверью — и возвращался к Тане.
Третий метод заключался в том, что Таня давала мне ключ от входной двери с утра, чтобы я сам открыл и вошел, пока она сидит у тети Шуры и смотрит телевизор, отвлекая их внимание разговорами. Но этот способ был не самый безопасный, и мы им редко пользовались.
Прутик вечерами почти не забегала к Тане в комнату: старалась не мешать ей заниматься. Она и учебники свои и тетради перетащила к старухе.
Несколько беспокоила меня чуткость старухи. Как-то, сидя у телевизора (шел шумный фильм о войне), она прислушалась и сказала:
— У соседей драка. Тарелки бьют.
Мы с Таней ничего не слышали и недоуменно переглянулись. Таня сделала значительное лицо, и мне показалось, что старуха посмотрела на меня иронически.
Когда я сказал об этом Тане, она засмеялась:
— Думаешь, она смолчала бы? Не знаешь ты ее.
Мы потеряли осторожность. Я входил к Тане спокойно, как к себе. Ночью мы громко разговаривали, Таня бегала от меня босиком по комнате. Однажды мы даже играли в жмурки.